Недобрая примета — к Калине, как перед смертью, пришли воспоминания…

Было детство… лето… август.

Спал большой жар дня, сменился ровным теплом вечера.

Из березовой рощи потянуло сильным грибным духом.

Но мальчишки не бегут за грибами.

Их из ручья не вытащишь!

Узок ручей, но глубок. Воду от солнца бережет длинная повалившаяся трава, лоснящаяся и густо-зеленая. Ручей, выбежав из рощи, петляет к Безымянке, но на пути у него ещё овражек, а там — ставок. Глубокий и в любую жару ледяной.

Калинка по горло стоит в ставке. В здоровой руке у него скользкий верткий налим. Калина что есть силы сжимает пальцы: уйдет налим — тогда берегись. Выгонят мальчишки из ставка и по шее ещё надают. Они уже с час ныряют под камни, а поймали всего одного налима и поэтому злятся, орут друг на друга:

— Ныряй справа, хряк!

— Сам ты хряк-то! Не учи!

— Возьму лесину да по загривку!

— Вот он, ну! Держи, держи, говорю!

Калинка сунулся посмотреть, и в это время хитрый налим, подкараулив момент, отчаянно дернулся и выскользнул из пальцев.

— Утёк… уте-ек! — испуганно заревел Калинка.

Мальчишки ринулись к нему. Есть на ком сорвать злость.

— Эх, ты, сухорукой! Вот тебе!

— Всю рыбалку загубил! На-ка ещё!

— Сухорукой!

Вечером мать, найдя на печи плачущего Калинку, стала гладить его по волосам и приговаривать:

— Ах ты, горюшко мое. Всю-то жизню у тебя из одной рученьки вываливаться будет! Потому и не вяжись ни во что. Будь тихоньким, смирнехоньким. Тише воды. Ниже травы. Пусть уж другие скачут. А ты у меня увечный. Что ж поделать-то. Живи тихонько, глядишь и ничего — жизня и пройдёт!..

— Зачем он перебрался? — спросил водитель.

— Все равно! — ефрейтор поглядел на часы. — Пора кончать! Скоро надо открывать движение. Там уже машины подошли, — кивнул он подбородком в сторону развилки.

— Придётся им подождать, — с иронией ответил водитель, — Или пусть едут! Если очень торопятся на тот свет!

— Я всегда говорил, что капитан Штубе — умница! Он построит аэродром точно в срок! Никакие партизаны для него не помеха!

— Я бы так не смог, — кивнул водитель, показав вниз на Калину. — Нормальному человеку это не по силам!

— Кто говорит, что они нормальные! У них вот здесь, — ефрейтор показал на голову, — притупление! Только мы — арийцы — люди до конца. Остальные ближе к животным.

— И с другой стороны скапливаются машины, — заметил водитель. — Сегодня мы провозились.

— Всё из-за этого конюха! Я давно замечал, что он — скользкий тип! Наш капитан гениален, но всё же мягковат. Ему не хватает твердости господина обер-лейтенанта.

— Да, это верная мысль! Я тоже так думал.

— Но вообще-то, мне кажется, там ничего нет. Партизаны уже все пронюхали. Недаром вчера ничего не было! — заключил ефрейтор. — Я не сомневаюсь, что дорога чиста!

На развороте борона зацепилась обо что-то, вильнув, съехала в кювет.

— Ах, черт! Но-но, милай!

Борона выскочила назад, перевернувшись зубьями вверх.

— Вот леший!

Калина украдкой бросил взгляд на бугор. Один немец сидел в коляске, закутавшись с головой, другой вышагивал по бугру, глядя совсем в другую сторону.

— Даже не смотрят, как я тут убиваюсь. Уверены! Вот так бы и ехать… Все одно следа-то не видно, грязью замывает.

Калина переводил взгляд с бороны на бугор и обратно. Не видят или не догадываются…

— Нет уж, лучше как надо, — он снова повернул борону на зубья, радуясь, что немцы ничего не заметили. Всё-таки метров сто проехал на полозках!

Он снова спустился в кювет и, чтобы не думать о смерти, стал вспоминать свою Катю. Это было его лучшее воспоминание…

Он был уже большой. Все его сверстники уже встречались с девчонками. Ходили на гулянки.

— Куды тебе! — отговаривала мать. — Инвалид! Подрастешь ещё — оженю на Таське!

Таська — деревенская пьяница — была вдовой. Длинноносая, тощая, сутулая, как старуха. Ни кожи, ни рожи…

— Не вздыхай! — говорила мать. — Таська ему плоха! Видели! А сам-то лучше, что ль? У неё и дом, и корова…

— Я что… я могу, — робко соглашался Калина.

Но однажды ему передали записку. От Кати. Он не поверил. Катя была красавицей.

Он пришёл к дубу у школы — она так велела в записке. У дуба все назначали свидания. «Не придёт, смеётся, — думал он, — ну и пусть посмеется, не жалко!»

Но она пришла. Красивая, тоненькая, как солнечный лучик. Весёлая.

— Чего надо-то? — спросил он грубовато. — Зачем звала?

Она засмеялась, потом сразу стала серьезной и попросила дотронуться до больной руки.

— Трогай, — удивленно позволил он, и она тихонько дотронулась до той самой скрюченной, ненавистной ему руки, что изломала, принизила его, сделала последним человеком в селе.

— Не больно? — спросила она еле слышно и вдруг быстро, словно боясь передумать, прижалась губами к этой руке.

— Ты что?! — спросил он, потрясённый. — Зачем?

— Никому я тебя не отдам! Калинушка!

Преодолев дикое сопротивление родни, она вышла за него. И Калина стал теперь бояться вдвойне. И за себя, и за свое нежданное счастье!

— Господин ефрейтор! — окликнул водитель. — Ничего не понимаю! Странно, не видят знака!

Ефрейтор сразу открыл глаза.

— Доннерветтер! — выругался он. — Кто-то торопится на тот свет!

Запряженная двумя лошадьми, к опасной зоне мчалась повозка. Из-за кустов не было видно, кто правит.

— Живо, — приказал ефрейтор, — туда!

Сизый дым толчками запульсировал из выхлопной трубы мотоцикла

— Поздно! — ефрейтор поднял автомат над головой и дал короткую очередь.

Повозка не остановилась. Она уже въехала в опасную зону.

— Скорей! — заорал ефрейтор. — Поезжай, где уже боронил тот идиот!

Мотоцикл рванулся навстречу повозке.

— Назад! Или стреляю! — крикнул ефрейтор и осёкся, опустив автомат.

Лошадьми правил эсэсовец. На заднем борту сидел еще один эсэсовец с пистолетом в руках.

— Это ты стрелял, олух?! — с угрозой спросил он, глядя сверху на ефрейтора. — Остановись-ка, Ганс. Что ему надо?

— Но там минировано, — поспешил заявить ефрейтор, как бы извиняясь. — Впрочем, по этой стороне уже можно проехать без риска. Мы вас проводим.

— Минировано! — эсэсовец презрительно дернул плечами. — Подумаешь! Мы-то рискуем каждую минуту. Можешь полюбоваться, — он показал на повозку. — Партизаны! Видел ли ты партизан в глаза?! Показать, как они выглядят? Не намочи в штаны! — он криво усмехнулся, заметив, как вытянулось лицо у ефрейтора. — Жало уже вырвано. Но, — добавил он зло, — взорвали мост и четырех наших туда… — Он поднял голову вверх и поглядел на небо. — Туда. Ну! Полюбуйся.

Ефрейтор живо выбрался из коляски мотоцикла и осторожно заглянул в повозку. Там, неестественно вывернув голову в сторону и вверх, лежал на животе какой-то старик в изодранной одежде. Возле него боком лежал ещё один. Этот был совсем мальчишкой.

— Мальчишка, — разочарованно протянул ефрейтор и недоверчиво спросил: — Он взорвал мост? Невероятно. Где же была охрана?

— Охрана — фью! Я же сказал, что она теперь там, — эсэсовец снова показал на небо. — Если бы это был мальчишка… Девчонка! Она-то ещё жива.

— Эту взял я, — повернулся первый эсэсовец, до сих пор молча куривший. — Она лежала вот так, — он раскинул руки. — Мёртвая, и всё! Но у меня особый нюх. Я её ногой. Вот так, — он пнул кованым каблуком в лошадиный зад. — Тпрру! Да, пнул вот так, и она вскочила. Живёхонькая! Правда, ранена. В руку. И ещё вот сюда, — он дотронулся до паха. — Умело притворялась. Могла бы уйти! — с самодовольством докончил он.

— Да, да. Могла бы уйти, — понимающе поддакнул ефрейтор. — Вас можно поздравить.

— Поздравить! — разозлился второй эсэсовец. — Ещё четверо ранены! Если каждая девка будет убивать по восемь немцев… — он не договорил. — Поедем ли мы когда-нибудь! — заорал он. — Эй, Ганс!