7

Машина вползала в туман. Сперва прозрачный, он становился всё гуще, непроницаемей. Машина шла сквозь облако.

Крапивин едва успел затормозить, — перед самым носом из тумана показался неподвижный кузов переднего «МАЗа».

— Эй, что там?

— Сюда! С лопатами!..

Вездеход сидел по уши в сугробе. Его откапывали в ярком свете фар. Колёса бешено крутились, выкидывая фонтаны снега, машина ровно покачивалась и не трогалась с места. На этот раз откапывали так долго, что с конца колонны успел прийти Нарымский, а вслед за ним и ещё несколько человек.

— А ну-ка взяли!

Люди облепили машину со всех сторон, принялись толкать, Гринька тоже толкал, пристроившись к заднему борту.

— Навались! — командовал Нарымский.

Машину выкатили на дорогу, шофёр включил фары — и она пошла, пошла…

Не успели разойтись, развернуло в сугроб другую машину. Всё началось сначала.

Гринька тоже бегал, суетился, помогал, пристраиваясь то к одному, то к другому. Влажный полушубок смёрзся и громыхал, как железный. Немели от стужи колени. Поскорее бы, поскорее в кабину! К тому же снова хотелось есть, будто и не было никакого обеда.

Три машины, одну за другой, пришлось перетаскивать почти на руках через глубокую канаву, пока не набили новую колею. Но и это помогло ненадолго. Пришлось в дело пустить тросы.

Гриньку загнали в кабину, и он сидел там, прижавшись к Карату, пока возились с тросом, прилаживая петлю на крюк. Машина раскачивалась вперёд — назад, вперёд — назад, ещё, ещё вперёд, ещё вперёд, ещё чуть-чуть назад, ещё вперёд… А Гринька стучал зубами. Задняя машина, угрожающе накренившись, выворачивалась из снега. Ещё, ещё вперёд, ещё чуть-чуть вперёд… Саша сидел, вцепившись в руль, с таким видом, будто петля троса накинута не на крюк, а на его собственные плечи. Ещё вперёд… вперёд… вперёд… И тут Саша, наверное, чего-то не рассчитал, или это вышло от усталости. Задняя машина уже выбралась на дорогу, когда Гринька увидел ослепительно белую снежную стену перед фарами, потом фары погасли: снег рухнул грудой на ветровое стекло.

Теперь в кабине стало довольно тепло. Сюда не доносилось ни звука снаружи. Было слышно даже дыхание дремавшего пса. Гринька знал, что их выручат, и не боялся. Он подумал только: а если бы они были одни на этой дороге, в такой мороз, в безлюдье?

Машина задёргалась. Трос, которым Саша вытягивал соседа, теперь вытаскивал Сашу. Саша включил мотор: помогал.

На очередной остановке Гринька вылез из кабины. Ему уже было всё равно, где мёрзнуть. Ровная крупная дрожь сотрясала его тело. Тумана не было. Над головой — просторное чёрное небо, и на нём звёзды без мерцания, без лучей — сверкающие булавочные головки. Никогда раньше Гринька не видел такого неба. Он стоял и глядел, не в силах оторваться, не мешая морозу пробираться до костей: всё равно. Кто-то, пробегая, толкнул его и сипло спросил:

— Ну как? Ноги не отморозил?

Потом Гринька узнал, что в эту ночь было минус пятьдесят семь.

8

Остановки, спуски, подъёмы. Не успевали оттирать отмороженные руки и щёки. Наконец, после долгого спуска, деревья раздвинулись, и впереди открылось белое поле в неровных острых буграх — Турока, покрытая льдом. На льду колонна растянулась и теперь, словно птичья стая, летела вдоль берега. Месяц, похожий на осколок зеркала, сверкал в верхушках сосен. Он скрылся, когда колонна вошла в ущелье. Огромные скалы высились над рекой, будто стены и башни великаньего города. Сосняк на их вершинах казался лёгким пушком.

Это была Бадарма. Не село, не деревня — ущелье. Избушка, в которой прежде жили буровики, непонятно как поместилась на выступе под скалами. Колонна здесь остановилась. Шофёры слили из радиаторов воду, взяли с собой вёдра, мешки и, оставив машины на льду, полезли по каменной осыпи вверх, к избе.

На двери не было запора, входи кто хочешь. Внутри стоял промозглый, нежилой дух. Кто-то чиркнул спичкой, зажёг принесённую с собой свечу. Из темноты выступили самодельный стол и вдоль стен нары в два этажа. Стены, потолок и нары были сплошь в бахроме куржака, а в углах он сиял старинным кованым серебром. Пламя свечи отражалось и плясало в тысячах ледяных зеркалец.

Не снимая полушубков и телогреек, все принялись таскать дрова из поленницы в сенях. А кто-то уже сидел на корточках и колол лучину. Печку заменяла железная бочка из-под солярки, лежавшая на приваренных железных ножках. В днище была прорезана дверка, верхний бок сплющен — плита. Помятая закуржавленная труба упиралась в потолок. Вскоре лучина затрещала в печке и ощетинилась огнём. Светлый дым заходил над пламенем, раздумывая, куда податься, потом потёк в помещение. Дым становился всё гуще. Свечка и та была не видна, только пламя. Ледяные зеркальца погасли. Одному из шофёров пришлось полезть на крышу и прочистить трубу шестом. И всё стало как надо. Печь загудела, пожирая дрова. Дым вышел в дверь, опять засверкал куржак, труба оттаяла, повлажнела. Железные бока печки засветились тусклым красным светом. Гриньку с Каратом пропустили вперёд — они сидели перед огнём, глядели, как поленья окутываются огнём и распадаются на угли, подёргиваясь белым пеплом.

На плите растаяло ведро снегу, закипела вода. Унылый шофёр со второго «МАЗа» оказался мужиком домовитым: развязал свой мешок, достал пакет пшёнки, опрокинул его в ведро. Другие выкладывали на стол припасы — банки с тушёнкой, картошку, сгущёнку и хлеб. Куржак облезал со стен, обнажая помокревшие брёвна и забитые мхом пазы. Люди молча разделались с ужином и разбрелись по нарам.

Гринька влез на верхнюю полку. Он рассудил, что к утру в избе выстынет, а под потолком будет всё ж потеплее. Но расчёт его оказался плохим. С оттаявшего потолка пошёл настоящий дождь. Гринька проснулся от холодных капель на щеке, шее, за ухом.

Не спалось ещё двоим: Нарымскому и Крапивину.

Они сидели на чурбаках у печи и беседовали. Геннадий Яковлевич до того переутомился, что не мог спать. А Саша не спал из сочувствия к нему. Гринька затаился, прислушиваясь к разговору.

— Напрасно вы взяли пассажира, — сказал Нарымский.

Саша поскрёб в затылке:

— Неспроста он поехал, хоть режьте. Видать, нужда погнала.

— Какая ещё нужда?

— Да ведь он разве скажет? Я их, Коробкиных, знаю, они все одинаковые. Наверно, бабка его допекла. Жуткая, между прочим, старуха: три слова в год. Затосковал он с ней, видать, и решил к отцу податься. Или другая какая причина… Но уж если поехал — значит, вправду так надо. Коробкины — они такие…

— Коробкины? — задумчиво повторил Нарымский. — Постойте, это не родня бригадиру, который в Загуляе?

— Сын бригадира.

— Семейка, — проворчал Нарымский. — Тот мне всю партию взбаламутил этой старой дурацкой дорогой. Тычутся в болото, нарушают технику безопасности, а толку никакого… Вот что, Саша. Я человек не злой. Будь дорога нормальная — пускай бы парнишка ехал. Но сами знаете, сколько на мне душ висит. За лишних отвечать не хочу, тем более за ребёнка. Поступим так: поскольку вы всё равно тут задержитесь, я оставлю его с вами под вашу личную ответственность. Не трогайтесь с места, пока не придут встречные машины. С ними отправите его обратно. Всё.

— Но…

— А теперь давайте спать.

Нарымский захлопнул дверцу печи и встал, а Гринька ещё долго не шевелился затаив дыхание. Капли с потолка текли за ворот, а Гринька терпел и всё думал, как сделать, чтобы не отправили домой. Рассказать всё Саше? Или Нарымскому?

Так он и заснул в конце концов, и всю ночь ему снился страшный незнакомый человек. То он подкрадывался с ножом, ощерив зубы, то вырастал из болотных кочек, с мшистой бородой до земли, и гнался за Гринькой, ловил его костистыми лапами, накидывал на голову душную медвежью доху, тащил в трясину. Гринька тонул, а с неба шёл дождь, и холодные капли долбили его неудобно запрокинутое лицо.

Когда Гринька проснулся, колонна уже ушла. Оставались только три порожние машины, чтобы отвезти остатки хозяйства живших тут прежде буровиков. Саша оставался тоже. Он старался не смотреть на Гриньку, а Гринька делал вид, будто не слыхал ночного разговора.