Я телеграфировал мисс Кин: «На днях еду тетушке Буэнос-Айрес тчк Напишу» — и принялся распродавать имущество. Венецианское стекло, увы, пошло за бесценок. Когда все было продано в аукционных залах у Харродз (у меня произошел спор с хозяином «Короны и якоря» — кому принадлежит кушетка на лестнице), я получил как раз на обратный билет и еще пятьдесят фунтов туристских чеков, так что я не стал снимать деньги с тетушкиного счета в швейцарском банке, а небольшой остаток положил на свой счет, решив, что ей лучше не иметь в Англии никаких денежных обязательств, раз она не собирается возвращаться.

Но если я думал увидеться с тетушкой в Буэнос-Айресе, прогнозы мои на сей счет оказались чересчур оптимистичными. В аэропорту меня никто не встречал, а прибыв в отель «Ланкастер», я обнаружил лишь зарезервированный номер и записку. «Жаль, что не могла с тобой увидеться, — писала она, — мне срочно пришлось выехать в Парагвай, где мой старый друг очутился в бедственном положении. Оставляю тебе билет на речной пароход. По причинам, которые сейчас слишком сложно объяснять, я не хочу, чтобы ты летел в Асунсьон самолетом. Адреса я тебе дать не могу, но позабочусь, чтобы тебя встретили».

Предписания эти меня ни в коей мере не устраивали, но что я мог поделать? На то, чтобы остаться в Буэнос-Айресе на неопределенный срок, пока не получу от тетушки известий, средств у меня не было, а вернуться сразу же в Англию после того, как заехал так далеко и уже истратил столько тетушкиных денег, было невозможно, но я предусмотрительно обменял оставленный ею билет до Асунсьона на билет до Асунсьона и обратно.

Я поставил фотографию Фритаунской гавани в ценной рамке на туалетный столик и прижал с двух сторон книгами. Я захватил с собой помимо какого-то чтива «Золотую сокровищницу» Палгрейва, сборнички стихов Теннисона и Браунинга, а в последнюю минуту добавил еще «Роб Роя», быть может оттого, что в нем лежала единственная имевшаяся у меня фотография тетушки. Я раскрыл книгу (страницы ее теперь сразу разнимались там, где лежала карточка) и не в первый уже раз задумался о том, что в этой радостной улыбке, юной груди, в изгибе тела, в старомодном купальном костюме словно таилось предвестье зреющего материнства. Воспоминание о том, как сын Висконти заключил ее в объятия на платформе в Милане, причинило мне легкую боль, и, чтобы отвлечься от этих мыслей, я выглянул в иллюминатор, думая увидеть зимний день… и увидел высокого сухопарого и седого человека, который с грустным видом разглядывал меня в упор. Иллюминатор выходил на бак; незнакомец быстро отвернул голову и стал смотреть вдоль борта в сторону кормы, смущенный тем, что его застигли врасплох. Я кончил раскладывать вещи и спустился в бар.

На пароходе царила обычная сумятица, какая всегда наступает после отплытия. Ленч, как выяснилось, должны были подать в непонятное время — в 11:30, и пассажиры не находили себе до тех пор места, как это бывает и с пассажирами на переправе через Английский канал. Они никак не могли успокоиться, сновали вверх и вниз, заходили в бар, разглядывая бутылки, и снова уходили, так ничего и не заказав. Они устремлялись в столовую и опять покидали ее, присаживались ненадолго за стол в гостиной, затем вскакивали и рассматривали в иллюминатор однообразный речной пейзаж, который нам предстояло видеть последующие четыре дня. Я был единственный, кто попросил чего-нибудь выпить. Хереса не нашлось, поэтому я взял джина с тоником, но джин оказался аргентинским, хотя и с английским названием, и имел чужеземный привкус. Низкий лесистый берег, принадлежавший, как я заключил, Уругваю, тянулся вдаль под сеткой дождя, который прогнал с палубы пассажиров. Вода в реке имела цвет кофе, в который добавили чересчур много молока.

Какой-то старик лет восьмидесяти с лишком наконец решился и сел рядом со мной. Он задал вопрос по-испански, и ответить я, естественно, не мог. «No hablo espanol, senor» [я не знаю испанского, сеньор (исп.)], — сказал я, но эту жалкую фразу, почерпнутую мною из испанского разговорника, он принял за поощрение и тут же произнес небольшую речь, при этом он извлек из кармана большое увеличительное стекло и положил его на стол между нами. Я сделал попытку спастись, уплатив по счету, но он выхватил у меня счет и подложил под свой стакан, одновременно сделав знак стюарду налить мне снова. Я не имею привычки пить две порции перед ленчем, к тому же мне решительно не понравился вкус джина, но за незнанием испанского я вынужден был подчиниться.

Он чего-то хотел от меня, но я не мог догадаться, чего именно. Слова «el favor» [любезность, одолжение (исп.)] повторялись несколько раз, а когда он увидел, что я не понимаю, он для наглядности вытянул свою руку и принялся разглядывать ее через увеличительное стекло.

— Не могу ли я быть чем-нибудь полезен? — раздался голос, и, обернувшись, я увидел высокого грустного человека, который подсматривал за мной в иллюминатор.

Я сказал:

— Я не понимаю, чего хочет этот господин.

— Он любит гадать по руке. Говорит, у него еще никогда не было случая гадать американцу.

— Скажите ему, я англичанин.

— Он говорит, что это все равно. Вероятно, он не видит большой разницы. Мы с вами оба англосаксы.

Мне ничего не оставалось, как протянуть руку. Старик с чрезвычайным вниманием стал изучать ее в свое стекло.

— Он просит меня переводить, но, может быть, вы против. Все-таки тут дела сугубо личные — судьба.

— Это не имеет значения, — сказал я и вспомнил про Хэтти и про то, как она угадала мои путешествия по чаинкам своего превосходного «Лапсан сучон».

— Он говорит, вы проделали длинный путь.

— Ну, об этом довольно просто догадаться.

— Но ваши путешествия подходят к концу.

— Вряд ли. Мне надо еще проделать весь обратный путь.

— Вам предстоит соединиться с кем-то очень близким. С женой, может быть.

— Я не женат.

— Ну тогда, он говорит, с матерью.

— Она умерла. По крайней мере…

— В вашем распоряжении было очень много денег. Сейчас уже нет.

— Тут он прав. Я служил в банке.

— Он видит смерть… но она лежит вдали от вашей линии сердца и линии жизни. Незначительная смерть. Возможно, кого-то вам неблизкого.

— Вы верите в эту чепуху? — спросил я американца.

— Пожалуй, не верю, но я стараюсь быть непредвзятым. Моя фамилия О'Тул. Джеймс О'Тул.

— Моя — Пуллинг, Генри, — сказал я.

Тем временем старик продолжал свою лекцию по-испански. Его, видно, не интересовало, переводят его или нет. Он достал записную книжку и что-то в нее вписывал.

— Вы лондонец?

— Да.

— А я из Филадельфии. Он просит меня сказать, что ваша рука у него девятьсот семьдесят вторая по счету. Нет, простите, девятьсот семьдесят пятая.

Старик с удовлетворением захлопнул записную книжку, пожал мне руку, поблагодарил, заплатил за выпивку и, поклонившись, удалился. Увеличительное стекло оттопыривало ему карман, как пистолет.

— Вы не против, если я к вам подсяду? — спросил американец. На нем был английский твидовый пиджак и поношенные брюки из шерстяной фланели. Сухощавый и меланхоличный, он выглядел таким же англичанином, как я; заботы наложили сеть тонких морщинок вокруг его глаз и рта, и, точно заблудившись, он с озабоченным видом постоянно озирался вокруг. Он ничего общего не имел с теми американцами, которых я встречал в Англии, — шумливые, самоуверенные, с младенчески гладкими лицами, они были похожи на детей, подымающих возню в детской.

— Вы тоже в Асунсьон? — спросил он.

— Да.

— Больше в этом рейсе и смотреть не на что. Корриентес [город в Аргентине] не так уж плох, если там не ночевать. Формоса [провинция и город на севере Аргентины] — сплошной притон. Там сходят на берег одни контрабандисты, хотя они и прикрываются рыбной ловлей. Вы как будто не контрабандист?

— Нет. А вы, я вижу, хорошо знаете здешние края.

— Слишком хорошо. Вы в отпуске?

— Можно и так сказать. В отпуске.

— Собираетесь посмотреть водопад Игуасу? Народ туда валом валит. Если поедете, ночуйте на бразильской стороне. Там единственная приличная гостиница.