— Целых пять веков поучений! Я думаю, им осточертели европейские наставники!
Не следовало также посмеиваться над узкими брюками и видеть в них своего рода символ.
— Зато вы плавали в своих так же, как и во всем остальном, — возражал Бруно.
Не следовало благожелательно выслушивать бравурные речи какого-нибудь генерала в отставке, ставшего моралистом и оплакивающего отсутствие гражданских идеалов у молодого поколения.
— Хорошо тебе болтать, старый трепач, — насмехался над ним Бруно. — Франция досталась вам богатой страной, страной-победительницей; а мы получаем ее разоренной и побежденной. Какие уж тут гражданские идеалы!
Не следовало, как это делала Лора, ополчаться против Франсуазы Саган, объявляя ее глашатаем поколения сторонников джинсов.
— Глашатаем кого, чего? — восклицал Бруно. — Едва ли два процента молодежи напоминает ее персонажей. Но все дело в том, что вам доставляет удовольствие думать, что мы такие.
Впрочем, он, как всегда, был сдержан. Однако не следовало отрицать талант Франсуазы Саган. Двадцатилетняя писательница, оказавшаяся сразу в одном ряду с прославленными корифеями, лишний раз показала, на что способны молодые, свежие головы. Стоило мне открыть рот, как у Бруно уже готово было возражение.
— Ты, конечно, сейчас скажешь, что именно в этом кроется истинная причина ее успеха. Ну а Моцарт, а Радиге, их тоже мы выдумали?
Но главное, главное, не следовало критиковать Луизу. А она беспокоила нас, Лору и меня (нас, обратите на это внимание), и очень беспокоила, она приходила то с одним, то с другим, представляла: «Жан-Поль» или «мосье Варанж», сообщала, что не будет ужинать, что вернется только утром (как-то в субботу она вообще не вернулась), и уходила, ничего не объяснив, кокетливая, веселая, нисколько не задумываясь о том, как тревожно становилось у нас на душе после ее ухода. Я ничего не говорил. Лора тоже сперва молчала, потом, не выдержав, бормотала себе под нос, что все-таки…
— Уж чего только ты не придумаешь! — протестовал Бруно.
И на нас обрушивался поток ядовитых афоризмов.
— Прошли те времена, когда девушки, словно салат в зеленной лавке, ждали своего покупателя, моля бога, чтобы он появился раньше, чем они окончательно увянут.
Или же:
— Я знаю, о чем вы думаете. Ну, даже если это так! Что она от этого, калекой станет?
— Бруно! — стонала шокированная Лора, стараясь сдержать улыбку.
Бруно смеялся и продолжал, строя из себя адвоката:
— Так вот, выходя замуж, женщина сохраняет право собственности на свою персону, но уступает право пользования данной собственностью в обмен на пищу и кров. Другие женщины сдают свою собственность внаем. И воистину бескорыстным поступком следует считать только передачу имущества заинтересованной стороне без составления купчей крепости…
— Может быть, это и так, — возражала Лора, становясь сразу серьезной, — но все дело в том, что те, кто выигрывает от такой передачи имущества, впоследствии нас же самих упрекают в этом.
Но за Бруно должно было остаться последнее слово:
— Только не мы. Вот что нас отличает от вас. Мы не станем презирать девушку после того, как воспользовались ее слабостью.
Я улыбался: «мы» в устах Лоры и Бруно — немолодой девственницы и, вполне возможно, молодого девственника — звучало не слишком убедительно. Правда, в системе Бруно это ничего не меняло. Но кто вдохнул в него эти мысли? Почему с таким ожесточением затирает он свою сестру, словно предвидит худшее и уже заранее прощает ее? И я наивно думал: уж не защищает ли он весь женский род? А может быть, одну из них?
И как раз эта неблагодарная Луиза, сама того не подозревая, все и затеяла. В первое воскресенье февраля, часов около семи утра, я спускался по лестнице, как вдруг,, удивленный, застыл на месте. В гостиной разговаривали. Ключ Лоры еще не поблескивал на гвозде — своем обычном месте — значит, она не приходила. Это могла быть только Луиза, которая лишь недавно вернулась и теперь рассказывала вставшему ни свет ни заря Бруно, как она провела ночь. В своих домашних туфлях я бесшумно спустился на четыре ступеньки. Луиза говорила:
— …до шести часов, старик! Мы не виделись с ней по крайней мере два месяца. Она как раз выходила из метро, когда я брала билет. Она сейчас, знаешь, ничего не делает, только по четвергам и субботам ходит на курсы домоводства. Она возвращалась в Шелль. Я решила совратить ее с пути истинного. Жан-Поль предупредил меня: «Девушек будет маловато». Она немного поломалась, мол, не одета, да и родителей своих побаивается. Тогда я сама позвонила им и сказала, что беру ее под свое покровительство…
Я услышал, как Бруно пробурчал:
— Твое покровительство!
Я был того же мнения, и меня искренне огорчило, что наши соседи считают мою дочь подходящей спутницей для молоденькой девушки. Луиза продолжала:
— Сначала Одилия чувствовала себя не очень уверенно, она там никого не знала, но под конец разошлась. Мы протанцевали всю ночь. Только что вернулись. Я буквально с ног валюсь от усталости.
— Черт возьми! — воскликнул вдруг Бруно. — Ты переходишь всякие границы!
В комнате удивленно замолчали, потом последовало несколько гневных, брошенных сквозь зубы слов, которые я не смог разобрать. Но я. понимал, я даже слишком хорошо понимал. Одно дело — отпускать грехи сестре, другое — страдать самому по ее милости. Заключительные слова этой тирады долетели до меня:
— …Скажи ей, что там ей не место.
— Блестящая мысль! — произнесла Луиза громко, не боясь, что ее могут услышать. — Это после того, как я сама ее пригласила. Представляю, как я при этом должна выглядеть! Растолкуй это ей сам. Она говорит, что часто встречает тебя в автобусе.
— Оставь хотя бы ее в покое, — сказал Бруно глухо.
— Конечно, дорогой, раз ты решил заняться ею.
Зазвенел смех, словно трели малиновки.
— Ты ничего не понимаешь! — взревел Бруно, позабыв осторожность.
— Действительно, ничего не понимаю, — ответила Луиза. — Мне нужна точная картина, у меня нет воображения.
Я быстро вернулся в свою комнату, услышав стук каблучков моей дочери. Притаившись за полузакрытой дверью, я видел, как она прошла мимо, засунув мизинец в ухо с удрученным видом, будто только что узнала, что у ее брата тяжелое сердечное заболевание.
Посмотрели бы вы, как мосье Астен шагал битых два часа по комнате в домашних туфлях! Из угла в угол, от одной стенки к другой, от портрета своей уважаемой матери до портрета своей жены, они смотрели друг на друга и обе вместе смотрели на него тем пристальным взглядом, которым всегда смотрят на вас с портретов и который неотступно следует за вами, куда бы вы ни пошли. При всей своей уравновешенности он разжигал себя все больше и больше.
Итак, этот простофиля встречается с ней, с девушкой своей мечты. Значит, эта нелепая история до сих пор не кончилась. Он мог хорохориться, изощряться в парадоксах, отпускать чужие грехи, но сам он был куда более виноват, он совершал гораздо большую глупость: ради какой-то вздорной девчонки корчил из себя несчастного Ромео, он выдумал себе романтическую историю со всеми ее атрибутами, озером и луной, от которой стошнило бы даже пансионерку. Не мог он, что ли, поступить как все люди, если его так уж одолевали желания? Разве не мог он без особых затруднений урегулировать этот вопрос с той или иной неустойчивой особью слабой половины человеческого рода? Я бы предпочел даже такое — это по крайней мере было бы не так опасно, не повлекло бы за собой никаких неприятных последствий, поскольку в нашем хорошо устроенном мире рискует только женщина. Так нет же, мне, как всегда, повезло — только со мной и могло случиться это, только в моем доме мог появиться в середине двадцатого века, когда все эти юнцы строят из себя законченных скептиков, такой чувствительный дуралей!
Я повторял себе: подожди, посмотри, что будет, успокойся. Я готов был ждать, я готов был смотреть, но, как бык во время корриды, видел лишь раздражавший меня красный цвет, а уж о спокойствии… Меня позвали: