Каблучки Луизы застучали по лестнице. Бруно все еще не вернулся. Семь минут девятого. Я смотрю наконец на часы, где за дверцей притаилась кукушка, и с облегчением вздыхаю. Что значит случайный дар плоти в сравнении с навеки отданным сердцем? Через пятьдесят лет, когда и костей моих не останется, кому придет в голову устанавливать мою группу крови, мои хромосомы, мое истинное потомство? Ты больше не кукуешь, кукушка, а жаль. Живая или деревянная, на этих часах или в лесу, пой, кукушка, пой для тех, кто не придает значения формальностям, смейся над родословной людей, которые все, в том или ином колене, произошли от какого-нибудь побочного ребенка, усыновленного отцом. Пой, кукушка, теперь тебе нечего смеяться надо мной.

— Ну вот, такой вы мне больше нравитесь, — говорит Лора.

Она еще никогда не говорила так много, как в этот вечер, и сама этим смущена. Она снимает накипь с бульона, который варится в кастрюле на медленном огне, зачерпывает бульон разливательной ложкой и переливает его в эмалированную миску. Хотя ваш патетический тон делает вам куда больше чести, чем ваша ирония, взгляните на нее и возьмите за образец ее простоту.

— Все готово, — объясняет Лора. — Я вам больше не нужна? Тогда я пойду к маме.

Она уходит с улыбкой, которая слишком напоминает бальзам. Она уходит, и в пустой кухне, пропитанной запахом лука, я впервые замечаю ее отсутствие.

Калитка стукнула дважды. Бруно встретился со своей теткой. Нет еще и половины девятого, но все равно, теперь это не имеет значения… Я не должен забывать, что Одилия вызывает у меня такие же чувства, какие когда-то вызывала Мари у Бруно. Но Бруно восемнадцать лет, он не вдовец, обремененный тремя детьми, и у него нет Лоры. Он поступает, как все сыновья, он берет, я же поступаю отнюдь не так, как отец, которому полагается давать. Я только изображаю благородное волнение. В действительности же меня беспокоит другая мысль: что же будет со мной? Я пытаюсь взять на себя роль судьи его счастья, но лишь для того, чтобы спасти свое собственное; а поскольку я оказался плохим судьей в своих делах, то могу и ему все испортить. Я сам вручаю Бруно ключ, чтобы ему легче было замкнуться в своей сдержанности и молчаливости, а стоит лишь раз замкнуться в себе, и к этому привыкаешь, я слишком хорошо знаю это, у меня есть опыт. Бруно слушается своего сердца, которое, быть может, не слишком благоразумно — но следует ли это назвать недостатком, да и кто возьмется утверждать такое; однако в данном случае ему нельзя отказать в житейском здравом смысле, хотя это ему и не очень свойственно. Он очень хорошо понимает, что ему всего лишь восемнадцать лет, что его флирт — если там вообще есть какой-то флирт — несерьезен. Он ждет, чтобы его ухаживания стали привычными, приемлемыми, чтобы шансы его возросли, а пока, в ожидании, которое я не захотел разделить с ним, он сам, один, плетет свой кокон, и когда из кокона наконец вылетит бабочка, ее сразу же унесет от меня чужим ветром. Моя собственная ревность действует мне во вред, отдаляет его от меня.

Дверь открывается. Вот он входит, широкоплечий и собранный, небрежно одетый и тщательно взлохмаченный, как того требует мода. Он ставит на стул свой огромный портфель, в котором носит учебник Планиоля, это по крайней мере служит ему алиби. И говорит:

— Черт возьми! Да уже четверть девятого. Никогда бы н подумал, что так поздно. Добрый вечер.

И он целует меня.

— Ты, вероятно, встретил свою подружку? — спрашивает добродушным тоном тот незнакомый мне господин, который уже целиком завладел мною.

Удар кулака не подействовал бы сильнее. Но быстрота, с какой он ответил, была достойна Бруно, достойна его возраста.

— Ну, уж если говорить всю правду, — объявляет он, — я встретил Мари, и мы с ней по дороге зашли посмотреть гольф в Нейи-Плезанс.

Я меньше всего ожидал услышать это имя. Было чему удивляться.

— Мари?

И вдруг Бруно без колебаний, словно для нас это была самая обычная тема, заговорил.

— Знаешь, — сказал он озабоченно, — это может показаться глупым, но у Одилии корь.

— Так поздно — это опасно, — заметил мосье Астен. И продолжал с прекрасно разыгранной небрежностью: — А я как раз подумал, что-то ее не видно последнее время.

Теперь настала очередь Бруно удивляться. Он еще не знает, доверять ему или не доверять. Доверие побеждает. Я всегда в конце концов уступаю, но на этот раз я сдался быстрее, чем он ожидал. Лицо его становится жалобным.

— С ней встретиться и так не легко, — признается он.

В его глазах уже нет благодарности. Они зовут на помощь. Но о моей помощи все-таки еще не может быть и речи.

ГЛАВА XXIII

В сущности, Бруно скрыл от меня только свои намерения, свои встречи, которые не имели ничего общего с любовными свиданиями, и то, что его дела не очень-то быстро продвигались вперед. Никаких деталей я от него и не требовал. Меня, как старую лошадь, надо подстегнуть кнутом, чтобы я преодолел препятствия, но когда подъем взят, сразу же сказывается напряжение. Несносный ворчун снова просыпается во мне и начинает свои рассуждения: «Пожалуй, лучше помолчим, чтоб не раззадоривать Бруно. Запретный плод слаще. Лучшее средство против старой любви — новая любовь. На факультете столько соблазнов. Не следует заострять его внимание на этой девочке, одобрять его выбор, кто знает, может быть, скоро он и сам разочаруется в ней. Действовать надо очень, очень тонко».

Сам Бруно недели две не заговаривал со мной об Одилии. Он, вероятно, воздерживался заводить о ней речь при тетке и сестре, так как меньше всего рассчитывал на их поддержку, и только время от времени удостаивал меня в разговоре каким-нибудь коротеньким замечанием:

— Кстати, эта знаменитая корь кончилась.

— Кстати, она снова ходит на занятия.

Все эти «кстати», унаследованные от меня, употреблялись очень сдержанно, отнюдь не навязчиво. Никогда еще Бруно не был так мил и предупредителен. Если в его поведении и была какая-то доля расчета, расчет этот совсем не чувствовался (гораздо меньше, чем мой). Я надеялся, что этот период продлится довольно долго, и меня бы вполне устроило создавшееся положение; однако после того, как девица Лебле («девица Лебле» — типичный стиль старого брюзги) оправилась от своей болезни, Бруно стал возвращаться домой по четвергам и субботам какой-то взвинченный, а иногда просто в убийственном настроении, которое я тут же про себя комментировал. Один внутренний голос шептал: «Она явно неглупа». Второй: «Чего еще надо этой ломаке?»

Только однажды он вернулся домой по-настоящему счастливым. «Ну, все, — похолодев, сказал себе ворчун. — Не иначе, как они скрепили свой контакт поцелуем где-нибудь в темном коридоре». Но Бруно тут же сообщил:

— Ну так вот, результаты конкурса объявлены. Я прошел двести восьмым. Хорошо, что было триста мест!

Он посмеивался над собой, и у меня не хватило жестокости ответить ему, что пройти двести восьмым на конкурсе, где совсем не требовалось образования, которое он получил, — победа далеко не блестящая. Но он не был создан для того, чтобы сделать себе карьеру, даже ту скромную карьеру, о которой я для него мечтал.

— Ну что же, — сказал я. — Приятная новость для Одилии.

— Не думаю, чтобы это произвело на нее впечатление, так же как и на тебя, — ответил он, словно через силу выговаривая слова.

Я тут же упрекнул себя за то, что омрачил его радость. Бруно действительно поник, видя, как мало воодушевили меня его «успехи». Он сделал несколько шагов по комнате, остановился. Покачал головой. Старая привычка, полученная мной в наследство от матери и заимствованная у меня Бруно, которую я называл «арабским шествием». Он собирается уйти, он направляется к двери, но вдруг, повернувшись, пускает стрелу:

— Да ведь и мои отношения с Одилией не вызывают у тебя большого восторга. Ты находишь, что это слишком рано?

— Но это действительно слишком рано, Бруно.

— Я знаю, ты уже не «против», но ты пока и не «за», — снова проговорил Бруно, еще больше растягивая слова.