Мое присутствие здесь незаконно. Нам непозволительно общаться с Командорами наедине. Мы — для размножения; мы не наложницы, не гейши, не куртизанки. Напротив: нас отдаляют от этого статуса как только возможно. Не в утехах вовсе наше значение, негде цвести тайным влечениям; к нам или к ним особыми дарами не подольститься, любви не за что зацепиться. Мы — двуногие утробы, вот и все: священные сосуды, ходячие потиры.

Так зачем ему со мной встречаться — среди ночи, наедине?

А если застукают, спасение мое — на милости Яснорады. Ему не полагается встревать в воспитание домочадцев, это женская забота. Затем — реклассификация. Я могу стать Неженщиной.

Но если отказаться, может выйти хуже. Не нужно гадать, у кого тут реальная власть.

Но, видимо, он чего-то хочет от меня. Хотеть — это слабость. И слабость эта, какова бы ни была, соблазняет меня. Как трещинка в стене, прежде непроницаемой. Если глазом прижаться к ней, к этой его слабости, быть может, я различу ясно, куда двигаться.

Я хочу знать, чего он хочет.

Я поднимаю руку, стучу в дверь запретной комнаты, где никогда не бывала, куда женщины не ходят. Даже Ясно-рада не заглядывает сюда, а прибираются тут Хранители, Что за тайны, что за мужские тотемы прячутся здесь?

Мне велено войти. Я открываю дверь, ступаю внутрь.

По ту сторону двери — нормальная жизнь. Лучше так: по ту сторону двери — на вид нормальная жизнь. Разумеется, стол, а на нем Комптакт, а за ним — черное кожаное кресло. На столе цветок в горшке, подставка для ручек, бумаги. Восточный ковер на полу, камин без огня. Диванчик — коричневый плюш, телевизор, тумбочка, пара стульев.

Но по степам сплошь книжные полки. Набитые книгами. Книги, книги, книги, прямо на виду, без замков, без футляров. Не удивительно, что нам сюда нельзя. Это оазис запретного. Я стараюсь не пялиться.

Командор стоит у огня без огня, спиной к камину, локоть на резной деревянной полке, другая рука в кармане. Выверенная помещичья поза, древняя наживка из мужских глянцевых журналов. Может, он заранее придумал, что будет так стоять, когда я войду. Я постучала, а он, наверное, кинулся к камину и там воздвигся. Ему бы еще черную повязку на глаз[55] и галстук с подковами.

Думать-то об этом легко — торопливым стаккато, мозговой дрожью. Глумиться про себя. Но я в панике. Вообще-то я в ужасе.

Я молчу.

— Закрой за собой дверь, — довольно любезно говорит он. Закрываю дверь, оборачиваюсь. — Привет, — говорит он.

Это старое приветствие. Давно я его не слышала, уже много лет. Здесь оно неуместно, даже комично — прыжок во времени, фокус. Я понятия не имею, что бы такого подходящего сказать в ответ.

По-моему, я сейчас разревусь.

Он, видимо, заметил, потому что озадачился, чуточку хмурится — будем считать, что встревожился, хотя, может, просто раздражен.

— Поди сюда, — говорит он. — Можешь сесть.

Он выдвигает мне стул, утверждает его перед столом. Обходит стол, садится — медленно и, кажется, вдумчиво. Вывод из этого спектакля такой: Командор позвал меня не для того, чтобы как-нибудь трогать против моей воли. Он улыбается. Улыбка не злобная, не хищная. Просто улыбка — формальная, дружелюбная, но слегка отрешенная, будто я — котенок в окошке. Которого он разглядывает, но покупать не собирается.

Я сижу на стуле прямо, руки на коленях. Кажется, будто ноги в плоских красных туфлях не вполне касаются ковра. Хотя они, само собой, его касаются.

— Тебе это, наверное, странно, — говорит он.

Я лишь смотрю на него. Преуменьшение года, как выражается моя мать. Выражалась.

Я — как сахарная вата: сахар и воздух. Меня сожми — и я превращусь в крохотный, тошнотворный и влажный ошметок слезливой розоватой красноты.

— Наверное, это и впрямь странно, — говорит он, будто я ответила.

Мне бы прийти сюда в шляпе, с бантом под .подбородком.

— Я хочу… — говорит он.

Я еле сдерживаюсь, чтобы не податься вперед. Да? Да-да? Ну, чего? Чего он хочет? Но свой пыл я не выдам; У нас тут торги, вот-вот грядет обмен. Та, кто не медлит, погибла. Я ничего не выдаю за просто так: я продаю.

— Я бы хотел… — говорит он. — Только это глупо. — И правда, он смущен, робеет — вот как говорили, вот что когда-то делали мужчины. Он достаточно стар, он помнит, как робеть, помнит, как это очаровывало дам. Молодые таких трюков не знают. Молодым они без надобности.

— Я хочу, чтобы ты сыграла со мной в «Эрудит», — говорит он.

Я не двигаю ни единым мускулом. Стараюсь, чтоб лицо не шевелилось. Так вот что находится в запретной комнате! «Эрудит»! Мне хочется смеяться, визжать от смеха, упасть со стула. «Эрудит» — игра для старух, для стариков, летом или в домах престарелых, в нее играли, когда не было ничего занимательного по телевизору. Или для подростков, давным-давно. У мамы был набор, лежал в глубине шкафа в прихожей вместе с елочными игрушками в картонках. Однажды она попыталась меня приохотить — мне было тринадцать, я страдала и валяла дурака. Однако ныне, конечно, все иначе. Ныне «Эрудит» для нас под запретом. Ныне он опасен. Он непристоен. Ныне Командору не сыграть в «Эрудит» с Женой. «Эрудит» желанен. Командор себя скомпрометировал. Все равно что наркотики мне предложить.

— Хорошо, — отвечаю я будто бы равнодушно. Вообще-то я почти не в силах говорить.

Он не объясняет, почему хочет сыграть со мной в «Эрудит». Я не спрашиваю. Он просто вынимает из стола коробку, открывает. В ней пластиковые деревянные фишки, я такие помню, а доска поделена на квадраты, и еще есть крошечные держалки для букв. Командор опрокидывает фишки на стол и принимается их переворачивать. Помешкав, я присоединяюсь.

— Умеешь играть? — спрашивает он. Я киваю.

Мы играем два раунда. Гортань, складываю я. Балдахин, Айва, Зигота. У меня в руках — блестящие фишки, края гладкие, я ощупываю буквы. Вот оно — сладострастие. Вот она, свобода — миг свободы. Хромота, складываю я. Ущелье. Какая роскошь. Фишки — точно леденцы, мятные, такие же прохладные. Монпансье, вот как они назывались. Мне хочется сунуть их в рот. Они будут с привкусом лайма. Буква С. Свежая, кисловатая на языке, объедение.

Я выигрываю первый раунд и позволяю Командору выиграть второй: я так и не выяснила, каковы условия, что я смогу попросить взамен.

Наконец он говорит, что мне пора идти домой. Так и говорит: идти домой. Он имеет в виду мою комнату. Спрашивает, доберусь ли я, будто лестница — темная улица. Я говорю «да». Мы на крошечную щелочку приоткрываем дверь кабинета и прислушиваемся, нет ли кого в коридоре.

Это как на свидании. Это как возвращаться в пансион после закрытия.

Это заговор.

— Спасибо, — говорит он. — За игру. — И прибавляет: — Я хочу, чтобы ты меня поцеловала.

Я думаю о том, что в банный вечер можно разобрать бачок унитаза в моей ванной, быстро и тихо, чтобы Кора снаружи не услышала. Можно достать острый рычаг, спрятать в рукаве, тайком пронести в кабинет Командора в следующий раз: после таких просьб непременно бывает следующий раз, говоришь ты «да» или «нет». Я думаю о том, как наедине подойду к Командору поцеловать, и сниму с него китель, словно позволяя или призывая двигаться дальше, к истинной любви, и обхвачу его руками, и рычаг скользнет из рукава, и я внезапно вгоню острие Командору меж ребер. Я думаю о том, как потечет кровь — горячая, как суп, сексуальная, прямо по рукам.

На самом деле ничего подобного я не думаю. Все это я вставила позже. Наверное, стоило тогда об этом подумать, но я не подумала. Это домыслы, я же говорю.

— Хорошо, — отвечаю я. Делаю шаг к нему, сжатыми губами прижимаюсь к его губам. Чую лосьон после бритья — как обычно, с нафталиновой отдушкой, вполне знакомый запах. Но Командора я будто впервые вижу.

Он отстраняется, глядит на меня сверху. Снова робко улыбается. Какая прямота.

вернуться

55

Аллюзия на рекламу производителя рубашек «Хэтэуэй Шёрт Ком-пани», в которой нередко фигурировали щегольски одетые мужчины с повязкой на глазу.