– Ну, что ж дальше? – спросил Василий Петрович после долгого молчания.
– Дальше? Ну, а мы сидим на своих местах и получаем, сколько следует.
– Я еще не вижу из твоего рассказа возможности получать.
– Молод ты, вот что! Впрочем, мы с тобой, кажется, ровесники; только опыт, которого тебе не хватает, умудрил и состарил меня. Дело вот в чем: тебе известно, что во всяком море бывают бури? Они-то и действуют. Они размывают каждый год постель, а мы кладем новую.
– Все ж я не вижу возможности…
– Кладем мы ее, – спокойно продолжал Кудряшов, – на бумаге, вот здесь, на чертеже, потому что только на чертеже буря ее и размывает.
Василий Петрович весь превратился в недоумение.
– Потому что не могут же на самом деле размыть постель волны, достигающие только восьми футов высоты. Наше море не океан, да и там такие молы, как наш, выдерживают; а у нас на двух с лишним саженях глубины, где кончается постель, почти что мертвая тишина. Слушай, Василий Петрович, как дела делаются. Весною, после осенних и зимних непогод, мы собираемся и ставим вопрос: сколько в этом году размыло постели? Берем чертежи и отмечаем. Ну, и пишем, куда следует: размыло, дескать, бурями столько-то и столько-то кубических сажен начатых работ. Оттуда отвечают: стройте, чините, черт с вами! Ну, мы и чиним.
– Да что ж вы чините-то?
– Да карманы себе чиним, – сострил Кудряшов и сам рассмеялся своей остроте.
– Нет, это невозможно! невозможно! – закричал Василий Петрович, вскакивая со стула и бегая по комнате. – Слушай, Кудряшов, ведь ты губишь себя… Не говоря о безнравственности… Я просто хочу сказать, что вас всех поймают на этом, и ты погибнешь, по Владимирке пойдешь. Боже, Боже, вот они надежды, упования! Способный и честный юноша – и вдруг…
Василий Петрович вошел в экстаз и говорил долго и горячо. Но Кудряшов совершенно спокойно курил сигару и посматривал на расходившегося друга.
– Да, ты, наверно, пойдешь по Владимирке! – закончил Василий Петрович свою филиппику.
– До Владимирки, друг мой, очень далеко. Чудной ты человек, я посмотрю: ничего-то ты не понимаешь. Разве я один… как бы это повежливее сказать… приобретаю? Все вокруг, самый воздух – и тот, кажется, тащит. Недавно явился к нам один новенький и стал было по части честности корреспонденции писать. Что ж? Прикрыли… И всегда прикроем. Все за одного, один за всех. Ты думаешь, что человек сам себе враг? Кто ж решится меня тронуть, когда через это сам может пошатнуться.
– Стало быть, как сказал Крылов, рыльце-то у всех в пушку?
– В пушку, в пушку. Все берут с жизни, что могут, а не относятся к ней платонически… О чем бишь мы начали говорить? Да о том, кого я обижаю. Скажи, кого? Низшую братию, что ли? Ну, чем? Ведь я черпаю не прямо из источника, а беру готовое, что уж взято, и если не достанется мне, то, может быть, кому-нибудь и похуже. По крайней мере я не по-свински живу, есть кое-какие и духовные интересы: выписываю кучу газет, журналов. Кричат о науке, о цивилизации, а к чему бы эта цивилизация прилагалась, если бы не мы, люди со средствами? И кто бы давал науке возможность двигаться вперед, как не люди со средствами? А их нужно откуда-нибудь взять. Так называемыми честными путями…
– Ах, не доканчивай, не говори ты хоть последнего слова, Николай Константиныч!
– Слова? Что ж, лучше было бы, кривая твоя душа, если бы я стал врать, оправдываться? Воруем, слышишь ли ты? Да если правду-то говорить, то и ты теперь воруешь.
– Послушай, Кудряшов…
– Нечего мне тебя слушать, – сказал со смехом Кудряшов. – Ты таки, брат, грабитель под личиною добродетели. Ну, что это за занятие твое – учительство? Разве ты уплатишь своим трудом даже те гроши, что тебе теперь платят? Приготовишь ли ты хоть одного порядочного человека? Три четверти из твоих воспитанников выйдут такие же, как я, а одна четверть такими, как ты, то есть благонамеренной размазнею. Ну, не даром ли ты берешь деньги, скажи откровенно? И далеко ли ты ушел от меня? А тоже храбрится, честность проповедует!
– Кудряшов! Поверь, что мне чрезвычайно тяжел этот разговор.
– А мне – нисколько.
– Я не ожидал встретить в тебе то, что встретил.
– Немудрено; люди изменяются, и я изменился, а в какую сторону – ты угадать не мог: не пророк ведь.
– Не нужно быть пророком, чтобы надеяться, что честный юноша сделается честным гражданином.
– Ах, оставь, не говори ты мне этого слова. Честный гражданин! И откуда, из какого учебника ты эту архивность вытащил? Пора бы перестать сентиментальничать: не мальчик ведь… Знаешь что, Вася, – при этом Кудряшов взял Василия Петровича за руку, – будь другом, бросим этот проклятый вопрос. Лучше выпьем по-товарищески. Иван Павлыч! Дай, брат, бутылочку вот этого.
Иван Павлыч немедленно явился с новой бутылкой. Кудряшов налил стаканы.
– Ну, выпьем за процветание… чего бы это? Ну, все равно: за наше с тобой процветание.
– Пью, – сказал Василий Петрович с чувством, – за то, чтобы ты опомнился. Это мое сильнейшее желание.
– Будь друг, не поминай… Ведь если опомниться, так уж пить будет нельзя: тогда зубы на полку. Видишь, какая у тебя логика. Будем пить просто, без всяких пожеланий. Бросим эту скучную канитель; все равно ни до чего не договоримся: ты меня на путь истинный не наставишь, да и я тебя не переспорю. Да и не стоит переспоривать: собственным умом до моей философии дойдешь.
– Никогда! – с жаром воскликнул Василий Петрович, стукнув стаканом об стол.
– Ну, это посмотрим. Да что это все я про себя рассказываю, а ты о себе молчишь? Что ты делал, что думаешь делать?
– Я говорил уже тебе, что назначен учителем.
– Это твое первое место?
– Да, первое; я занимался раньше частными уроками.
– И теперь думаешь заниматься ими?
– Если найду, отчего же.
– Доставим, брат, доставим! – Кудряшов хлопнул Василия Петровича по плечу. – Все здешнее юношество тебе в науку отдадим. Почем ты брал за час в Петербурге?
– Мало. Очень трудно было доставать хорошие уроки. Рубль-два, не больше.
– И за такие гроши человек терзается! Ну, здесь меньше пяти и не смей спрашивать. Это работа трудная: я сам помню, как на первом и на втором курсе по урочишкам бегал. Бывало, добудешь по полтиннику за час – и рад. Самая неблагодарная и трудная работа. Я тебя перезнакомлю со всеми нашими; тут есть премилые семейства, и с барышнями. Будешь умно себя вести – сосватаю, если хочешь. А, Василий Петрович?
– Нет, благодарю, я не нуждаюсь.
– Сосватан уже? Правда?
Василий Петрович выразил своим видом смущение.
– По глазам вижу, что правда. Ну, брат, поздравляю. Вот как скоро! Ай да Вася! Иван Павлыч! – закричал Кудряшов.
Иван Павлыч с заспанным и сердитым лицом появился в дверях.
– Дай шампанского!
– Шампанского нету, все вышло, – мрачно отвечал лакей.
– Будет, Кудряшов, зачем же это, право!
– Молчи; я тебя не спрашиваю. Обидеть меня хочешь, что ли? Иван Павлыч, без шампанского не приходить, слышишь? Ступай!
– Да ведь заперто, Николай Константиныч.
– Не разговаривай. Деньги у тебя есть: ступай и принеси.
Лакей ушел, ворча что-то себе под нос.
– Вот скотина, еще разговаривает! А ты еще: «не нужно». Если по такому случаю не пить, то для чего и существует шампанское?… Ну, кто такая?
– Кто?
– Ну, она, невеста… Бедна, богата, хороша?
– Ты все равно ее не знаешь, так зачем называть ее тебе? Состояния у нее нет, а красота – вещь условная. По-моему, красива.
– Карточка есть? – спросил Кудряшов. – Поди, при сердце носишь. Покажи!
И он протянул руку.
Красное от вина лицо Василия Петровича еще более покраснело. Не зная зачем, он расстегнул сюртук, вынул свою книжку и достал драгоценную карточку. Кудряшов схватил ее и начал рассматривать.
– Ничего, брат! Ты знаешь, где раки зимуют.
– Нельзя ли без таких выражений! – резко сказал Василий Петрович. – Дай ее мне, я спрячу.
– Погоди, дай насладиться. Ну, дай вам Бог совет да любовь. На, возьми, положи опять на сердце. Ах ты, чудак, чудак! – воскликнул Кудряшов и расхохотался.