Торопился я в Жихарево, в соседний колхоз. Чтобы сократить путь, свернул с большака в перелесок. Пробрался сквозь елошник, через ручей перескочил — и вот опять впереди большак показался.
В этом месте он проложен по самому краю оврага. Стены у него крутые, песчаные. Нелегко наверх лезть.
«Но, — думаю, — ничего. Взберусь. Зато сразу два километра срежу»…
И полез.
Р-раз! — схватился рукой за хиленькую берёзку.
Два! — за пенёк уцепился.
Три! — на ветке повис.
Так и карабкаюсь. Песок подо мной осыпается, сучья хрустят, камни катятся.
Медвежий шум поднял! А я пыхчу, да лезу.
Вот, наконец, и вершина. Осталось теперь сквозь кустарник пролезть — и буду я на большаке. Нырнул я с ходу в кусты, руками ветки разгрёб. И вдруг… Вдруг такое увидел, что и вспоминать боязно.
Из чащи голых весенних кустов просунулись ко мне не то клешни, не то огромные паучьи лапы. Мелькнули над головой. Щёлкнули. Усики-щупальца пробежали у меня по лицу.
Вздрогнул я. Отшатнулся назад, руками закрылся.
И конечно, не устоял на крутизне.
Опомниться не успел — фи-и-и-у-у-уть! — ветка, пенёк, берёзка промелькнули — трах! — и лежу я на дне оврага, в грязном снегу. Лежал долго. Отдышаться не мог.
Потом приподнял голову.
Тихо в овраге. Никто не шевелится. Кусты недвижны.
А может, — только притаился тот зверь? Кинется сверху…
Скоренько выбрался я из снега; пригнувшись, отбежал назад, за ёлку, за осинку… Далеко стороной обошёл страшное место и уж там вылез на большак.
А на большаке-то — повеселей. Трёхтонка с бидонами проехала. Прошагали трактористы из МТС. Мальчишка на лошади проскакал. На людях-то и страх — не страх…
Ободрился я. Двинулся прямо к зарослям у оврага. Нарочно сапогами стучу. Для храбрости.
Разгрёб ветки. Тут клешни. На месте…
Только это не паук. И не рак. И вообще не животное.
Растёт полукуст, полудерево. Кора у него гранёная, да складками, наростами, буграми. Сучья угловатые. И впрямь — очень похоже на клешни. А веточки торчат тонюсенькие, жиденькие, прямо как усики.
В груди у меня отлегло. Плюнул, посоветовал:
— Чтоб тебе сгореть, страшилищу!
И пошагал дальше.
А позднее узнал, что зовут это чудище бересклетом. Говорили, что полезное растение, нарочно его сажают.
Но я до сих пор его страх-деревом зову.
Хожу я в лес, гляжу, — какие происходят в нём весенние перемены.
На сухих пригорках проклюнулась трава. Голубые пролески цветут. На ветках почки лопнули, и показались из них зелёные хвостики. Скоро деревья совсем оденутся.
А тут что такое?
Вышел я на поляну, а на ней еще самая настоящая осень хозяйничает. Стоят вокруг молоденькие дубки, с головы до ног в жёлтых осенних листьях. И на земле лежит жёлтый шуршащий половик. И стоит возле пенька на толстой ноге гриб-сыроежка, в красной шляпе набекрень.
Да уж не снится ли всё это?
Поморгал я глазами… нет, всё настоящее. А поверить не могу. Не могу я поверить, чтоб такое было!
Решил разобраться, присел на пенёк. А перед глазами — червонные листья на дубовых ветках…
Стала мне закрадываться в голову несусветная мысль: а что, если эта поляна волшебная? Как в сказке. Не бывает тут зимы, не бывает лета. Вечная осень стоит. И можно сюда в феврале ходить по грибы. А в июне — собирать букеты багряных листьев.
Даже чуточку страшно стало.
Тишина разлита над поляной. Ни шороха, ни хруста, ни птичьего голоса.
Чок!
Сорвался с ближней ветки сухой лист. Закачался в воздухе, упал.
Чок!
Сорвался второй лист. Ещё почка открылась.
Ах, вот в чём дело-то!..
Нагнул я ветку и увидел, что в пазухе каждого листа сидят спрятавшиеся почки. Наверное, укрылись от зимних холодов. А теперь разбухли и выталкивают старую листву. Оттого и на земле — сухой жёлтый половик…
Я его ногой отодвинул, а под ним — зелёная трава.
Сорвал я тогда сыроежку. Она свежая, крепенькая. Холо-одная. И тут я вспомнил, что сыроежки у нас осенью до самого снега держатся. Не боятся стужи. Стойкие.
Так почему бы им и весною не появиться?
Конечно: эта вот — самая первая, весенняя!
Значит, и на этой поляне — весна. Только её не сразу узнаешь. Она, озорница, осенью прикинулась.
Я любил удить рыбу на Шашихе, около речного омута. Очень там хорошее место.
Правый берег — песчаный, низкий, на нём — старая мельница-поставушка. В летнюю пору, когда спадут воды, мельница не работает, — мельник заколачивает её и уходит в деревню. И правый берег делается безлюдным.
А на левом — и всегда никого нет. Он крутой, этот левый берег, и сплошь зарос тёмным и хмурым деревом — ольхой. Кажется, туда и не подступишься. Но если пролезть под ольхами, то будет очень удобно: удилище сунешь между веток, а сам сядешь на обрыве, как на лавочке, и ноги свесишь.
Как-то я пришёл туда половить окуней.
В конце лета бывают утра такие спокойные, приглушённые, будто усталые. Ни ветер не шелохнет, ни птица не свистнет. Замерло всё.
Тихо.
Большая, круговая тишина стоит.
И тогда очень хорошо понимаешь, что и тебе тоже нельзя быть громким. Двигайся беззвучно; помалкивай, затаись, — иначе будешь тут чужим и ничего не поймёшь, что происходит.
Я опустил на воду леску, сел половчее, замер.
Клёва не было. Перяный поплавок, будто завязнув, лежал на чёрной, как деготь, воде. Казалось, он и не сможет дрогнуть.
Никогда не всколыхнётся тяжёлая волна, не закачаются огромные, как блюдца, белые кувшинки.
Несчитанные, забытые, проходили минуты.
Небо светлело; теплотой наливался воздух.
Тишина продолжалась.
И тут вдруг, как кулаком по уху, из-за излучины реки донесло: «Бу-ульк!»
Грубо, с плеском.
Если бы ударило один раз, я бы подумал, что это попросту сорвалась с крутого берега глыба земли и плюхнулась в воду. Но спустя немного, звук опять повторился.
И вот потому, что и во мне была эта утренняя тишина, и я хорошо понимал её, я почуял — звук чужой, недобрый.
Он упал в тишину, как в омут, и от него пошли круги маленьких звуков: бормотнули речные струи, птица вскрикнула, зашелестели ветки.
Я приподнялся, ждал.
И опять плюхнуло: «Бу-ульк!»
Надо было посмотреть. По краю обрыва я пробрался за излучину.
Река была пустынной. Ни на берегах, ни на узенькой протоке внизу никого не видать.
Помог мне звук. Булькнуло совсем рядом. И тогда я разглядел.
Эта протока, что текла внизу, приспособлена у нас под рыбный садок. Весной колхоз купил мальков и, чтоб не строить питомник, пустил в протоку.
Сейчас на середине ее в воде лежал грязный коричневый пень. Лежал недвижимо.
Потом пень наклонился, у него вымахнулись крылья, а голова метнулась в воду. Он нырнул — «бу-ульк!»
Филин, птица-пугало, ловил в протоке рыбёшек… Когда он распрямился, из его кривого клюва торчал рыбий хвост. Было видно, как филин, горбясь, давится — жадно глотает добычу. Мокрая, растрёпанная голова его толчками ходила взад-вперёд, словно заталкивала рыбу в глотку.
Вот ведь жадюга! Ночной разбойник, он с рассветом всегда прячется с глаз долой. А тут увидел рыбный садок и жадность одолела — уже рассвело, а он оторваться не может, набивает зоб.
Не услышал утренней тишины — и выдал себя.
Я его увидел ненароком.
Иду однажды по лесу, собираю грибы. Почти на опушку выбрался, между деревьев небо завиднелось.
Вдруг впереди, на сосне, белое пятнышко, как платочек, — шмыг, шмыг вверх по стволу — и пропало.
Я и внимания не обратил. Не до того. Заядлое дело — грибы брать. Идёшь, взглядом понизу шаришь, и только и ждёшь, где бы красная или коричневая шляпка открылась. Ничего не замечаешь, кроме грибов.