Баня у Бледных была хорошая. На столе уже стояли квас, пиво и вяленая рыба. Мы парились по очереди, и когда Ярослав, Шуйский и Холмский ушли в парную во второй раз, мы с тестем остались в предбаннике вдвоём.
Он налил пива мне и себе. Отпил и поставил кружку на стол.
— Ты не думай, что я лезу, — сказал он. — Но раз уж ты мне написал, значит, хотел, чтобы я знал. А раз я знаю, то имею право сказать, что думаю. Согласен?
— Согласен. Мне и самому интересно.
— Вот и слушай.
Он помолчал, собираясь.
— Мария Борисовна баба умная. Умнее большинства мужей, которые сидят в Думе. И она властная. Привыкла, что последнее слово за ней. К слову, — он сделал паузу, — ты тоже привык… и значит, лбами биться будете. Это первое.
Я кивнул. Об этом я знал лучше него.
— Второе. Пока она регентша. Но через три-четыре года Иван сядет на престол, и она станет никем. Вдовой Великого князя, матерью Великого князя… почётно, но никем. И вот тут, Дмитрий, начнётся самое интересное. Потому что ты к тому времени будешь в самой силе. Воевода и глава Думы, с Александрийском за спиной, с пушками и с полутора тысячами своих в броне. И если вы к тому времени обвенчаетесь… — он поднял палец, — то ты будешь отчимом Великого князя. Понимаешь?
— Понимаю.
— Нет, ты дослушай. Отчим… это не отец. У отчима прав никаких. Но власть есть. И бояре это будут видеть. И каждый твой шаг будут отслеживать. Это Строганов для Руси делает или для себя, чтобы пасынка под руку взять? Каждый указ. Каждую войну. И самое поганое, что Иван это тоже будет видеть. И поверь, ему будут нашёптывать против тебя всякие небылицы. Ты уже успел с этим столкнуться.
Я кивнул, а тесть сделал глоток пива.
— И третье, это дети. Если Господь даст вам с ней детей… они будут Строгановы, а не Рюриковичи. — Он покосился на меня. — Однако, кровь у Марии совсем непростая, так что могут найтись люди, которые скажут, что такой ребёнок может… ну, ты понял. Вот этого допускать никак нельзя.
Он замолчал. Я тоже молчал. Всё, что он говорил, я знал. Но было что-то важное в том, что это говорил он — человек, который меня не любил поначалу, потом любил как сына, и сейчас эта любовь никуда не ушла.
— Я тебя не отговариваю, — сказал он. — Ты не мальчик, и я тебе не отец. Я тебе говорю, на что обратить внимание.
— Спасибо, Андрей Фёдорович, — сказал я. — Спасибо, что беспокоишься. Я подумаю над каждым словом.
— Подумай.
Мы выпили. Он налил ещё. Некоторое время сидели молча, слушая, как за стеной Ярослав орёт на Шуйского, чтобы тот не жалел веника.
— Когда ты на могиле был? — с печалью в голосе спросил тесть. — У Алёны?
— За день до выхода. Заехал в Симонов.
— Там всё… как надо?
— Как надо. Крест стоит. Камень, что вы с Ольгой заказали, поставили. Монахи ухаживают, я им плачу. Снегом было засыпано, я расчистил.
Он кивнул и посмотрел в кружку.
— Я думал весной, как дороги просохнут, съездить, — сказал он. — Если поясница отпустит.
— Съезди. Даст Бог, и я к тому времени вернусь.
Он посмотрел на меня и усмехнулся.
— Такой же прыткий… но, думаю да, глядишь уже и вернёшься.
Мы снова замолчали. Вскоре дверь парной хлопнула, и оттуда вывалились красные, распаренные Ярослав с Холмским, а за ними Шуйский, который тут же потянулся к пиву. Тесть встал, налил всем и поднял кружку.
— За Алёну, — сказал он. — Не чокаясь.
Мы выпили молча. Ярослав при этом отвернулся к стене.
Потом парились ещё, и пили ещё, и Шуйский рассказывал про своего сына, который в полгода уже пытался вставать в люльке, а Ярослав спорил, что Катя вставала раньше. Тесть слушал обоих и качал головой. И когда мы уже совсем размякли, я вспомнил и послал одного из своих, что ждали во дворе, принести свёрток из моих саней.
В свёртке лежали два пистолета.
Я заказал их мастерам за пару недель до выхода войска. Стволы воронёные, нарезные, из тигельной стали. Замки с гравировкой, на одном ветка с листьями, на другом бегущий конь. Рукояти из тёмного ореха, с серебряной насечкой по всей длине, и на затыльнике у каждого серебряная бляха с выбитой буквой: «Я» на одном, «А» на другом. К каждому пороховница из рога в серебре и мешочек с пулями.
Тесть взял свой и долго вертел в руках.
— Без фитиля, — сказал он.
— Без фитиля. Вот так взвёл, — показал я ему, — прицелился, нажал, и всё. На пятьдесят шагов в человека попадёшь, если рука твёрдая.
— И сколько таких у тебя?
— Сотня у ветеранов. Ещё сотня к весне. Больше пока не выходит, два в день делаем.
Ярослав уже прицеливался в стену, закрыв один глаз.
— Заряжен? — спросил он с надеждой.
— Нет. И в бане стрелять не стоит. Завтра на лугу покажу.
Тесть положил пистолет на стол, перед собой, и смотрел на него так, как смотрят на вещь, которая стоит больше, чем всё, что лежит вокруг.
— Спасибо, зять, — сказал он. — Такого мне ещё не дарили.
Потом нас развели по гостевым покоям. Я лёг и сразу заснул.
Проснулся я когда солнце только выглянуло из-за горизонта.
Спустился в горницу. На ковре у печи сидела Катя с нянькой и играла в куклы. Тряпичных кукол было две, обе в сарафанах, и одна, судя по всему, выходила замуж за другую, потому что нянька гнусавым голосом тянула что-то свадебное, а Катя серьёзно кивала ей в такт.
Я хотел пройти мимо, но зацепился взглядом за стол у окна.
Там лежали листы бумаги, хорошей и плотной, а рядом стояла чернильница с воткнутым пером. На верхнем листе кто-то вывел буквы, крупные и старательные, с нажимом на каждой чёрточке, и буквы эти были греческие. Альфа, бета, гамма, и дальше по ряду, а под ними три строчки, но явно они были писаны детской рукой.
Я посмотрел на кукол, потом снова на листы, и сообразил, что куклы тут ненадолго, до конца перерыва между двумя уроками.
— Дмитрий Григорьевич.
Софья вошла со стороны кухни с чашей в руках. Она поставила чашу на лавку, подошла ко мне и протянула обе руки, по-гречески. Я их взял и поцеловал.
— Хорошо спал?
— Как убитый. Ваш тесть умеет угощать.
— Мой свёкор, — поправила она с улыбкой. — А тесть он тебе.
— Свёкор. Прости. У меня с утра голова ещё в бане осталась.
Она села за стол, я сел напротив. Катя на ковре покосилась на нас, но кукольная свадьба шла своим чередом.
— Это ты её учишь? — я кивнул на листы.
— Я.
— Не няня?
— Няня умеет петь и вытирать носы. — Софья взяла верхний лист и разгладила его ладонью. — Греческому её здесь никто, кроме меня, не научит. А русской грамоте её выучат.
Я посмотрел на неё. За эти годы Софья орусела, акцент у неё почти пропал, и крестилась она по-нашему, хоть и носила меха поверх греческого платья.
— Анфиса читает, — решил похвастаться я, — считает и пишет, хотя и криво. Ей восемь, у неё школа под боком.
— Я знаю. Ольга рассказывала. — Софья помолчала. — Катя тоже будет. Она уже знает наши буквы все и ваши половину. Складывает слоги. Медленно, но складывает.
— В пять лет?
— В пять. Меня начали учить в четыре.
Я вспомнил Ивана. Как он подглядел мои записи с цифирью и попросил научить.
— Хочешь, покажу одну штуку? — сказал я.
Взял чистый лист, обмакнул перо и написал в ряд десять знаков. От единицы до нуля.
— Это цифирь. Нашу буквенную, где аз это один, а веди это два и надо всё время помнить титло, можешь забыть. Этим счётом считают на Востоке и в Италии. Десять знаков, и всё. Любое число из них складывается. Смотри.
Я написал столбиком: двадцать семь и под ним пятнадцать. Провёл черту. Сложил вслух, как складывал с Иваном: семь и пять двенадцать, два пишем, один в уме…
Софья наклонилась над листом. Смотрела, как я пишу, и я видел, как она шевелит губами, повторяя.
— Я видела такие знаки, — подумав сказала она. — В Риме, у купцов. Виссарион говорил, что это арабское и что латиняне ими считают. Но меня никто не учил. Женщинам такое не нужно, говорили они.