— Вот их черта. И никто у них от этого не начал резать баб из любопытства. А лекари у них… не мне вам говорить. Наши князья греков выписывали да немцев, потому что своих не было. Строганов первый, у кого свои появились.

— Латиняне, — покачал головой Коломенский. — Неужто ты нам латинян в пример ставишь, владыко?

— Я вам в пример ставлю разум, который Господь дал всем, и латинянам тоже. Стекло муранское мы у них покупаем и не спрашиваем, какой веры стекольщик. Пушки Строганова они у нас покупали и тоже не спрашивали.

— Пушки не крестят.

— А людей, которых пушками спасли, крестят, — парировал Варлаам.

Спор пошёл по кругу. Ростовский стоял на своём: осквернение, и всё. Коломенский цеплялся за латинян. Троицкий молчал и думал. Суздальский за всё время сказал три слова: «Страшно это, владыко». И перекрестился. Чудовский не сказал ничего.

Один против пятерых. Варлаам понял это уже к концу первого часа.

Но понимал и другое. Никто из них не встал и не ушёл. Значит, дверь не заперта.

— Братия, — сказал он, когда голоса начали повторяться. — Предлагаю разойтись и подумать. Помолитесь. А к вечерне соберёмся снова.

Собрались через три часа.

И Варлаам с первых слов понял, что за эти три часа что-то сдвинулось. Не в его пользу… но и не против.

Первым заговорил Троицкий. Он сказал, что думал и молился, и что, пожалуй, в словах владыки есть резон. Что казнённых по суду, лишённых погребения, рассекать, наверное, можно… если строго только их, и под надзором Церкви. Но, добавил он, глядя Варлааму прямо в глаза, дело это новое и тяжёлое, и надзирать за ним ляжет на епархии. А Троица и без того несёт много.

Варлаам кивнул.

Потом Ростовский. Этот сдался не сразу. Ещё с четверть часа говорил о храме Духа, но уже без прежнего огня, а потом сказал, что, если собор решит, он против собора не пойдёт. Однако у него в епархии беда с приходскими храмами, половина обветшала, и он хотел бы чтобы митрополит об этом помнил, когда придёт время делить казённые вклады.

Варлаам кивнул снова.

Коломенский сказал, что латинян по-прежнему не жалует, но если дело касается только татей и душегубов, то, пожалуй… и тут же вспомнил, что у него тяжба со Строгановым за мельницу на Оке, и что было бы хорошо, если бы государев дьяк, которого митрополит теперь садит на все церковные тяжбы, в этой тяжбе был бы… справедлив.

Суздальский сказал, что доверяет владыке. И что суздальская епархия после Арсения разорена, и ему не на что содержать даже певчих.

Чудовский попросил время подумать до утра.

Варлаам всё это время внимательно слушал и понимал одно — с ним торгуются.

Никто не назвал цену. Никто не сказал «дай». Все говорили о нуждах епархий, и всё это было правдой — храмы у Ростовского действительно ветшали, а Суздаль действительно был разорён. Но правда эта легла на стол именно в этот вечер, и появилась не случайно.

— Хорошо, — сказал он. — Разойдёмся до утра, а там решим.

* * *

Ночью он ходил по кельям.

Сначала к Троицкому. Тот принял его без удивления, будто ждал. Разговор вышел коротким. Троица хотела двух вещей. Чтобы перепись церковных земель, которую Варлаам сговорил со Строгановым и которую Троица приняла скрипя зубами, в троицких сёлах провели свои, монастырские писцы, а государев дьяк лишь подписал бы готовое. И чтобы стекло на окна нового собора в обители пошло по цене, по какой Строганов отпускает казне.

Первое Варлаам отверг сразу. Перепись была делом государевым, и ломать её он не собирался. Сказал: писцы будут государевы, но с ними поедет троицкий старец, и любой спорный клин будет решаться при нём, а не заочно. Троицкий подумал и кивнул. Стекло Варлаам пообещал. Всё-таки это не свои деньги.

Потом к Ростовскому. Тот хотел серебра на храмы. Назвал двести рублей. Варлаам назвал другую цифру, в два раза меньше и не серебром, а досками, кирпичом и стеклом из Александрийска, потому что серебро разойдётся по карманам ростовских тиунов, а доски в карман не спрячешь. Ростовский поворчал, но принял.

Коломенский хотел мельницу. Варлаам знал эту тяжбу: мельница стояла на земле, которую Строганов купил у разорившегося служилого, а Коломенская епархия говорила, что земля вкладная. Правда там, по всему, была на стороне Строганова. Варлаам сказал так… если тяжба решится не в пользу епархии, митрополит из своей казны выкупит для Коломны другую мельницу, поближе. Коломенский долго смотрел на него, потом сказал: «Хитрее ты стал, владыко». На что Варлаам лишь усмехнулся.

К Суздальскому он пришёл под утро. Тот не спал, стоял на молитве. Просьба у него была маленькая — жалованья певчим и на кровлю собора, и всего-то рублей тридцать. Варлаам пообещал пятьдесят.

Чудовский ничего не просил. Варлаам сидел у него в келье, ждал и наконец архимандрит сказал, что он и так согласен, что он бы и днём согласился, только боялся один идти против Ростовского. И что просить ему нечего, кроме одного: чтобы про Феогноста больше никто не вспоминал. Чтобы Чудов монастырь не поминали в связи с тем, что было. Варлаам обещал.

К себе он вернулся, когда в окнах начало светать.

Всё вместе выходило рублей в триста с лишним, если считать стекло по казённой цене… и все триста лягут на Строганова.

Варлаам подумал об этом и поймал себя на том, что усмехается.

Пусть ложатся. Ведь Строганов сам просил. Строганов сам говорил, что за любое дело кто-то должен заплатить, и лучше, если это будет серебро, а не кровь. Вот пусть и платит. Митрополит своё дело сделал. Он провёл через Собор то, чего на Руси не проводил никто, провёл без крика и раскола, и грамота будет подписана пятью руками, а не одной.

А что это было похоже на торг в Китай-городе… так и апостолы, если разобраться, были рыбаками, а рыбаки без торга не живут.

Утром собор постановил. Рассекать дозволяется тела казнённых по суду за душегубство, разбой, измену и поджог, не удостоенных церковного погребения. Только в закрытом месте, при лекарях и при священнике, которого назначит епархия. После рассечения хоронить в землю. Прочих тел не касаться ни под каким видом, за нарушение отлучать. Грамоту писали до полудня.

* * *

POV

Григорий Осипович Строганов сидел в горнице и пил травяной взвар.

Взвар ему заваривала Глафира, из зверобоя с малиновым листом, он к нему привык за последние годы. К слову, кружка была из стекла. Не без гордости Григорий подумал про себя: «сын делал».

Каждый раз, беря её, он думал о том, что десять лет назад продал бы за такую коня, а сейчас их в доме дюжина и никто на них не смотрит.

В горнице было шумно.

Дети только что вернулись с улицы. На дворе под стеной несколько дней шла война снежками, и сегодня, судя по всему, случилось генеральное сражение. Анфиса, вся красная, отряхивала в сенях шубку и во весь голос доказывала, что попала в Ивана три раза, а он в неё ни разу. Иван, младший сын Григория, девяти лет, стоял в дверях набычившись и говорил, что два раза, и что третий не считается, потому что он тогда поднимал Юру. Юра сидел на полу и стаскивал сапог, из которого валился снег… в него, похоже, попали все. Аня, пятилетняя, кружилась по горнице с криком «а я в башне сидела!» и никого не слушала. Света, дочь Инны, самая тихая, аккуратно вешала шубку на гвоздь и оглядывалась на дверь, не идёт ли кто из взрослых ругаться за лужи на полу.

И Тимофей.

Тимофей стоял у печи, прижав к ней ладони, и молчал. Семь лет. Светлые волосы, тонкое лицо, длинные не по возрасту пальцы и что-то такое в осанке, чего у других детей не было и быть не могло. Сын Великой княгини. Брат Великого князя.

Григорий до сих пор не до конца понимал, как мальчик оказался у него в доме.

Когда он прибыл из Курмыша в Александрийск, Дмитрий рассказал ему, что хочет свести Тимофея с Иваном, потому что мальчишки одних лет и Тимофею в Кремле скучно среди нянек. А через две недели после того, как войско ушло, к воротам Александрийска подъехал возок под охраной двух десятков воинов Воислава, и из возка вылез мальчик, а с ним нянька и грамотка от Марии Борисовны. В грамотке было написано, что сына своего Тимофея она отдаёт на зиму под руку Григория Осиповича Строганова и просит учить его тому же, чему он учит своих.