Мы смерти не пугаемся,
От пули не сгибаемся,
От раны не шатаемся —
Такой уж мы народ!..
Это пели мои ребята, сибиряки-пулеметчики. Это пела я вместе с ними. А теперь у меня нет тех ребят, нет Сибирской и нет славного комдива Моисеевского...
В отделе кадров армии полковник Вишняков меня поздравил дважды: с выздоровлением и с присвоением очередного звания. Я точно и не слышала, отвлеченная невеселыми мыслями. Каюсь, кажется, даже и не поблагодарила.
'— Так вот что, старший лейтенант,— значительно сказал начальник кадров,— пойдешь командиром пулеметной роты в дивизию полковника Верткина.
Я сразу очнулась и энергично запротестовала:
—Что вы! Что вы! В, чужую дивизию, да еще и на роту! Взводным еще туда-сюда, но с ротой не справлюсь. Честное офицерское, не по плечу.
Полковник Вишняков усмехнулся:
Не прикидывайся сиротой казанской. — Он поглядел на меня испытующе. — Вон Евдокия Бершанская полком заворачивает, и хоть тебе что. Слыхала небось?
Сравнили! Да у нее в полку все женщины!
Думаешь, ей легче? И хватит. Решено и подписано. Вот тебе выписка из приказа. А сейчас садись чай пить. С печеньем. А главное, из самовара. Такое дело — не фунт изюму. Верно?
Конечно,— согласилась я, с острой тоской вспомнив бабушкин самовар-говорун, долгие чаепития в субботние банные вечера, с топленым молоком, с лепешками-преснухами, с липовым цветом вместо заварки, с сахаром вприглядку. Зато иногда с медком. Да, и медок был. Был, да сплыл. Лучше и не вспоминать. Так легче...
А помнишь? — Гостеприимный хозяин заговорщицки мне подмигнул и тихонечко засмеялся.
Что? — не поняла я.
А как ты от командарма пряталась? Неужто забыла? А Виталий Сергеевич тебя помнит. Обедать велел пригласить. Вместе и пойдем.
Да что вы, товарищ полковник! — испугалась я. — Сюрприз за сюрпризом. Не умею я обедать с генералами! Не привыкла. Боюсь их. С самого начала войны боюсь. У меня даже такой инстинкт выработался: как завижу генеральские лампасы, так в кусты.
Ну и чудачка! — рассмеялся начальник армейских кадров. — Это чем же тебе так генералы насолили?
А тем: как увидит в поле или на марше генерал какой-нибудь, так и начинается: «Сколько лет? Откуда? Каким военкоматом призвана?» Отвечаю по-честному: никаким. Доброволец. Не верят! «Не хитри, пигалица, добровольцы тоже через военкома оформляются». Как бы не так! Да с нами в военкомате и разговаривать не стали! Эко диво — сопляки восьмиклассники. А мы, верите ли, когда услышали по радио: «Родина-мать в опасности!» — к военкому всем классом заявились. Да только зря. Не взял ни одного. Все равно мы стали солдатами. Немцы подошли к нашему городу как-то уж очень скоро. И мы почти все оказались на фронте. Безо всякого военкомата. Примазывались по двое-трое к отступающим частям. Мы же не виноваты, что несовершеннолетние. И потом, разве человек в шестнадцать лет — ребенок? Аркадий Гайдар в свои шестнадцать полком командовал. А Павка Корчагин? Их небось не спрашивали, сколько им лет. А меня? Вот вам пример. Попалась я под Старой Руссой на глаза генералу Кастицыну. И он сразу: «Это что такое? Это кто разрешил? В тыл! За школьную парту!» Хорошенькое дело: все на фронт рвутся, а меня — в тыл. Да за что? Точно я зря солдатский хлеб ела. Ну не обидно ли? Несчастье помогло. В окружение мы тогда попали, и генералу Кастицыну стало не до меня. Так и осталась на фронте. Нет, товарищ полковник, и не зовите! Как бы не так — «к командующему на обед». Знаю я вашего генерала Поленова. Сами помните, как он меня в мужчину превратил, когда приказ о выпуске младших лейтенантов подписывал. Читал, читал, а как до моей фамилии дошел — здрасьте! — собственноручно на мужскую исправил. Хорошо?
;— Ох, да не смеши ты меня, пулеметчица. Виталий Сергеевич же не знал, что ты на курсах одна среди мужчин учишься. Мы же восстановили истину. Чего ж обиду таить? Э... да ты, никак, плачешь? Ротный, да' в своем ли ты уме? И впрямь плачет девчонка!..
Но я уже не плакала — ревела в три ручья.
Воды... это самое... холодной поищу. — Полковник Вишняков растерялся. Впрочем, мне было все равно.
Вот принес. Попей. Ну, будет. Неудобно же — строевой офицер, и вдруг...
Товарищ полковник, если бы вы только знали, какие у меня были ребята в Сибирской!.. Непочатов: Пырков, Гурулев. А дед Бахвалов!.. Лучший пулеметчик дивизии. В прошлом чапаевец. Таежник-медвежатник. Бородища — хоть траншею подметай. В первый же день он мне заявил: «Хоть ты и взводный командир, но я тебе прямо скажу: я бы вашего брата и близко к траншее не подпускал». А потом, когда мое совершеннолетие справляли: «Кто из вас, мазурики, сказал, что женщина на фронте — это вред и беспорядок? Признавайтесь!» Ведь верно смешно? А Пырков? Он — тюменский вор. Терпел, терпел на фронте, да и проворовался. Седло у артиллеристов стащил. Не для себя, понимаете,— для меня. Ногу я тогда на ученьях вывихнула—верхом ездила. Судили мы его. Сами. Защитником деда Бахвалова назначили. А он: «Граждане судьи, черного кобеля не отмоешь добела». А командир стрелковой роты Мамаев: «Женщина на корабле — несчастье». Он из моряков. Мы с ним с утра и до ночи на первых порах грызлись. Командир полка решил было меня перевести в другую роту. А Мамаев, понимаете, обиделся: «Воспитывал, воспитывал, а теперь отдай дяде!» А Гурулёва немец Вальтер в траншее поймал и... привел его к нашему комбату. Понимаете? Вот было смешно. А мне попало тогда за то, что мой солдат без оружия по обороне бродит. А... Да что там говорить. Вот еще кого-либо потеряю — и сердце разорвется.
Ничего, девочка, пройдет. Ты у нас молодец. Время, говорят, лучший лекарь. Все раны со временем залечиваются.
Но и другое говорят, товарищ полковник: «Если ранено сердце — всю жизнь будет болеть». Не помню, кто сказал, но...
На обед к командарму я так и не пошла. С разрешения полковника завалилась на его узкую койку-нары и заснула как убитая. А проснувшись, испугалась:
— Опоздала!
— Куда? — Полковник Вишняков что-то писал при свете хорошо заправленной керосиновой лампы. — Дорога неближняя и небезопасная. На ночь глядя не отпущу. Переночуешь у наших телефонисток, а завтра спозаранок — в путь-дорогу.
В первый раз за всю войну, не считая госпиталей, я лежала на настоящей кровати и даже на простыне. Но все равно не сомкнула глаз до самого рассвета. Одолели воспоминания.
...Пулемет кипел, как самовар: в ребристом кожухе клокотал кипяток, из пароотводной трубки воронкой хлестал горячий пар. Стрелять теперь было бесполезно: раскаленный ствол изрыгает не пули, а сгустки расплавленного свинца. За пулеметом лежал комсорг полка Дима Яковлев. Рядом я,— он позвал на помощь. Последний пулеметчик из расчета — сержант Терехов скорчился тут же в мелкопрофильном окопе, головой на моей санитарной сумке. Редкими и жадными глотками он пил воздух, в горле его хрипело.
Я указала комсоргу глазами на раненого. Метрах в ста за нашей спиной проходил узкий овраг с почти отвесными стенами: там в относительной безопасности находились передовые санитарные посты. Дима понял меня без слов, соглашаясь, кивнул головой в надвинутой по самые брови каске, но сказал:
— Сначала воды. Надо охладить кожух, пока тихо.
И верно, стало вдруг удивительно тихо. А я-то подумала, что это у меня от воя и грохота уши заложило.
Я знала, что поблизости настоящей воды нет. Из лужи, не просохшей после вчерашнего дождя, в двух касках — своей и тереховской — принесла мутную жижу II усомнилась, можно ли такое заливать внутрь кожуха.
Лей сверху! — приказал комсорг. «Максим» зашипел, окутавшись паром. Над позицией взвилось клинообразное облачко. По нему, как по ориентиру, ударил вражеский миномет.
Дима?!
— Ерунда. — Кровь заливала голубые глаза комсорга. Ранка на макушке была небольшой, но глубокой. Он отфыркивался, и все торопил меня, и все рвался к пулемету. Так и не дал как следует перевязать. Поверх бинта попытался надеть каску, но, охнув, отшвырнул ее прочь. Подобрав, я укорила: