Напрасно. Если бы не она...
Ерунда,— отмахнулся раненый. Он жадно напился из моей фляги, вставил в приемник новую ленту и перезарядил пулемет.
Впереди послышался какой-то неясный шум. И вдруг уже явственно и очень громко: «Хайль, Гитлер! Зиг хайль.,.»
Дима, что это? Мне страшно...
Ерунда. Радиоустановки. На машинах. Похоже, будет «психическая» атака. Начну стрелять — ленту ровнее подавай.
Из сизого дыма они возникли точно из-под земли: развернутым строем, тремя плотными шеренгами, держа равнение — и, как на параде, двинулись в сторону наших позиций.
Почему-то никто не стрелял — ни атакующие, ни наши, И вдруг совсем где-то рядом начала лихорадочно и неприцельно бухать одинокая винтовка,— у кого-то нервы не выдержали.
Под один рост, под одну стать, в одну масть — как на подбор. Светловолосые, чубатые. Без головных уборов. С засученными по локоть рукавами, с автоматами у животов, с кинжалами наготове — за поясными ремнями перед грудью. Ноги в широченных голенищах, как в ведрах...
Странная, почти невыносимая тишина была накалена до предела. Холодные мурашки противно щекотали мою спину. Непонятное стало понятным, то есть незримое — видимым, но все равно — непостижимым. Жуткая картина: люди — молодые парни — лезут на пулеметы! На явную смерть. На чужой земле. Во имя чего?.. Кто они, эти смертники? Головорезы-убийцы? Фанатичные фашисты? Сумасшедшие? Штрафные? Пьяные?..
Все ближе. Ближе. Совсем близко. Вот-вот захлестнут наши редкие цепи, и тогда, кто бы они ни были, пощады не будет,
— Дима, огонь! Да стреляй же ты!..
— Цыц! Начальник паники!..
Чей-то властный голос, как в рупор:
— Залпом! При-це-ел!..
Залп не получается, стрелки отбиваются вразнобой. Комсорг строчит с рассеиванием на всю ширину вражеского строя. Фланкирующий пулеметный огонь самый губительный, да еще с такой короткой дистанции. В рядах наступающих сразу появляются проплешины: чужаки падают, падают, падают. Не выдержали: залегли, огрызаясь огнем, хотя и неприцельным, но невероятной плотности.
Короткая перебежка — рывок, и опять над нашими головами нескончаемой лавиной несутся густые свинцовые струи. Но откликаются сразу два «максима» — слева и справа от нашей позиции. Пулеметы косят со всего плеча.
Вдруг комсорг охнул и отпустил рукоятки пулемета. Потом сплюнул кровью и медленно сполз на дно окопа. (Я даже не заметила, как пуля, ворвавшись в прорезь бронированного щита, клюнула Диму в правый карман гимнастерки.) Фашисты опять поднялись во весь рост. Теперь стреляла я. Стреляла, пока не кончилась лента. Опять закипела вода в кожухе. Надо было снова его охладить.
Пользуясь минутным затишьем (атакующие выдохлись), я оглянулась вокруг, ища помощи. И тут прибежал комсомолец Петя Ластовой, мой приятель и почти ровесник. Я прохрипела:
— Петенька, воды!
Он принес воду и по приказанию комиссара полка, как он сказал, остался со мной.
Петя, набивай ленту. Я комсорга осмотрю...— С трудом повернула тяжелое тело Димы на спину. Он был без сознания: пульс прощупывался еле-еле. Но я обрадовалась: жив!.. Перевязать не успела. Прибежал санитар. Силач. Поднял Диму, как младенца, уложил на плащ-палатку. Раненого Терехова подхватил под мышку. Потащил обоих разом.
Контратака! Го-товсь!.. — Опять все тот же властный голос, от которого сразу становится легче: бой идет не сам по себе, им кто-то управляет. Но все равно я очень разволновалась. И не от страха. Его теперь не было и в помине. Боялась, как бы не отказал пулемет. «Максим» капризен, чуть что не так — откажет. Такие капризы называются «задержками». По положению, «задержек» насчитывается пятнадцать. Да плюс шесть неуставных — выявленных на практике. А я знала и умела устранять только две: перекос патрона и поперечный разрыв гильзы. Петя же и вовсе пулемета не знал. И я вдруг помимо своей воли взмолилась:
Максимушка-максинька, не выдай! Родной, не подведи. Ради бога, не откажи!.. — Я даже, кажется, машинально перекрестилась...
А как была ранена — не помню. В себя пришла уже в медсанбате. И в ту же ночь оказалась в армейском полевом госпитале.
Лечусь. Полеживаю, как барыня, в мужской палате за занавеской из плащ-палатки. От скуки боевые уставы почитываю. «Максимку» своего изучаю. Но, все равно тоска зеленая. Домой хочу — в полк.
И вдруг после обеда выздоравливающие раненые; подняли неистовый хохот. Я отдернула плащ-палатку,; по-свойски спросила:
Эй, братцы-кролики, какая вас муха укусила?!
Слушай, пулеметчица, мы тебя на курсы записали!
Это на какие еще курсы?
На армейские краткосрочные. Младших лейтенантов. Командиров взводов.
Ошалели! Да какой из меня командир? И кто же меня примет?
А мы тебя лейтенанту Широкову, который записывал, сосватали как парня.
Да что вы, ребята, в самом-то деле? А если он не поверит и сюда придет?
— Поверил. Вот и бумажку тебе прислал. Держи.
В этот же вечер меня буквально прихлопнуло горестное известие. Пока я тут отлеживалась, моя родная дивизия, обескровленная в боях, снялась с переднего края и выбыла в глубокий тыл на передышку и пополнение. Мой боевой стрелковый полк!.. Вот теперь-то я была ранена по-настоящему — в самое сердце...
Забившись в свой закуток, я плотно задернула занавеску и, укрывшись с головой колючим солдатским одеялом, замерла в смертной тоске. Не знаю, сколько пролежала в полном отрешении; без мыслей, без слез. Очнулась от раскатистой команды на улице, за окнами избы-палаты: «Смир-р-р-но! Товарищ командующий...»
Сердце екнуло: быть беде!.. Прибежала санитарка Клава, что-то наспех стала прибирать. Предупредила:
— Тихо! Не курить. Командарм Поленов пожаловали. Сейчас в обход с начальством нашим пойдут...
«Ну, все,— подумала я,— отвоевалась!.. Теперь уже от тыла не отвертеться...»
Смирно! — пискнула Клава, когда генерал-лейтенант Поленов рывком открыл дверь нашей яалаты.
Эх ты, курносая! — упрекнул он Клаву густым басом.— Устава не знаешь? Это же раненые — понимать надо... — Он дружески поздоровался со всеми ранеными разом, поблагодарил за то, что честно воевали, пожелал быстрого выздоровления и спросил, есть ли жалобы.
И вдруг моя занавеска на проволоке — «вжик»! Я даже глаза закрыла. Эх, мать честная, надо было спрятаться куда-нибудь...
— Эта? — спросил командарм не знаю кого и начал меня тормошить:—Спишь, Анка-пулеметчица? Ну, здравствуй. А я-то думал, и впрямь богатырша... Впрочем, не в этом дело. Мал золотник... Как самочувствие? Что ж молчишь? Испугалась? — Он рассмеялся. — Я, дочка, пока еще не кусаюсь. Ну да ладно. Поправляйся. Потом подумаем о твоей дальнейшей судьбе.
Надо было, наверное, что-то сказать, поблагодарить высокое начальство, а у меня и язык к гортани прилип. Нет уж, спасибочки. Знаю я генеральские заботы... Опять в тыл? Как бы не так.
В эту ночь мне было не до сна. Гм... «Здравствуй, Анка-пулеметчица!..» А что, если и в самом деле!.. Ах, черт бы побрал мои семнадцать лет!..
Забылась я только под утро. И опять одно и то же...
...Все грохочет и воет. Черный дым разъедает глаза. И нахрапом лезут пьяные «психи»... И руки намертво прикипают к рукояткам пулемета. На весу немеют до самых плеч... И страшно так, как не было и наяву...
...Командир учебной пулеметной роты капитан Вунчиков вертит мою «мужскую» бумажку в обеих руках, глядит на меня с ехидным удивлением и говорит своему заместителю:
— Наш Широков отчебучил: девку парнем завербовал! __
Я не стерпела:
Выбирайте выражения, товарищ капитан! Что значит «завербовал», и какая я вам девка?
А кто ж ты? Парень, что ли? Надела солдатское галифе, так, думаешь, и мужчина? Да и не в том дело, что женщина, хотя мы вашего брата и в принципе и по приказу не принимаем. А тебя и тем более: погляди на свою комплекцию — двухпудовый пулеметный станок на тебя как взвалишь?
— Обязательно станок? А тело пулемета или, скажем, щит — нельзя? Они же легче!