Радуйся, Мария, благодати полная…

Áve, María, grátia pléna…

Возможно, это был спасительный транс, в который Господь погрузил его, чтоб избавить от душевных мук, что-то сродни сильнейшей дозе обезболивающего, погружающей в плотный, непроницаемый для мысли, туман. Может, это и спасло его в те первые, самые страшные, дни.

Он редко оставался в одиночестве, сверху на него почти всегда пялились любопытные рутьеры, заглядывающие в яму и встречающие хохотом каждое его движение.

- Мессир! Мессир! Как вам благовония? Всем лагерем собирали, букет ну чисто горная фиалка!

- Вот ведь бледный какой… Это что ж, благородная бледность какая или морозом его подпортило?

- Так ить кровь же голубая, вот и бледный. Ему так по породе положено, дурень!

- Дай мне на час его в шатер, глядишь, быстро порозовеет! Косточки тонкие, лицо без парши... И, небось, без сифиля, как половина профурсеток в борделе у мамаши Круаз!

- Отвянь, Йохан! Дай его сиятельству расслабиться в своих покоях, не портий ему вид своей гнилой рожей! Эй, мессир, а правда, што ежли вы в нужник сходите, то к вам лакей специяльный приставлен, что розовым маслом вам жопу трет?

- Ты глянь, волосья какие у него. Ну чисто пух. Я так думаю, почтенная братия, у него в этих волосьях и вшей нет. Потому что вша, значит, непременно поскользнется на них и упадет!

- Ах шельма, это ты метко приладил!

- А, что там, слушать вас тошно! Камнем ему голову проломить – и вся недолга!

- Я тебе дам камнем, полудурок! Ножичком его надо аккуратно в печенку. Рыцарский череп он же свойства особого, из такого черепа можно любое варево пить – и не отравишься!

- Будете делить, прихватите для меня селезенку. У меня приятель во Франкфурте есть, здорово в этом деле разбирается. Если графскую селезенку отварить в уксусе и поджарить на углях, через которые девица нерожавшая трижды перепрыгнула…

- Ну попробуйте, умники. Чихнуть не успеете, как Вольфрам вас на лоскуты разделает!

«Благословенна Ты между женами, - твердил Гримберт, силясь отключить глаза и уши, как прежде отключал сенсоры верного «Убийцы», - Benedícta tu in muliéribus…»

Иногда в него швыряли всякой дрянью – камнями, шишками, огрызками. Иногда опорожнялись прямо в яму нарочно у него на виду, торжествуя и разыгрывая целые спектакли. Иногда… Он надеялся, что когда-нибудь сможет забыть самые паскудные и отвратительные из фокусов, которые разыгрывались на его глазах и в его честь.

Его разглядывали, как диковинку. Его поносили, как последнего из грешников. Ему угрожали, как лютому врагу. Над ним насмехались, как над никчемным шутом. Всему этому он не мог ничего противопоставить. Ничего и не было, кроме смертной усталости и тягучего нефтяного отупения, забившего все сосуды и поры.

Когда насмешки становились нестерпимыми, он закрывал глаза, но от этого делалось еще хуже. Перед ним словно открывался визор, в котором он видел дотошную запись, сделанную через сенсоры «Убийцы». Вновь взметался хлопьями иссеченный свинцом снег, вспыхивали вспышки орудий, скрежетали, лишаясь ветвей, деревья.

И верный «Страж» вновь и вновь подставлял бронированную грудь под выстрел.

И снова. И снова. И снова.

Благословен плод чрева Твоего Иисус…

Et benedíctus frúctus véntris túi, Iésus…

Засада была устроена не так уж ловко, как ему показалось сперва. Не было в ней ни тактического искусства, ни большой хитрости, ни такта. Только лишь обычная разбойничья сметка, примитивная, как самый простой ловчий силок. Это он понял уже тут, в яме, когда у него внезапно оказалось в распоряжении больше времени, чем он способен был потратить. Но он угодил в ловушку со всего маху, ослепленный воображаемой мощью своих орудий, опьяненный возможностью совершить свой первый – и единственный – в жизни рыцарский подвиг. Погубил свой доспех и своего оруженосца. Оказался пленен бандой никчемных разбойников и головорезов. Навеки опозорил имя и честь маркграфов Туринских.

«Как, говорите, его зовут?..»

«Гримберт Туринский. Не помните?»

«Позвольте, тот самый, который разбил лангобардов при Дьявольской Наковальне»?

«Нет, то его отец. Этот известен лишь тем, что загнал свой доспех в дебри Сальбертранского леса и оказался в плену кучки браконьеров, вооруженных ржавыми аркебузами».

«Ах да, кажется припоминаю. Ну и шуму в свое время наделала эта история, а? Говорят, следующие два года в Туринском палаццо питались соломой, чтоб выплатить выкуп, а его наставник, мессир Магнебод, был огорчен так, что отринул рыцарский титул и с того дня ушел в монастырь…»

Отравленные мысли текли в венах, едкие, точно окислитель для ракетного топлива. Вместо того, чтоб подпитывать измороженное, избитое и едва живое тело, они подтачивали его последние устои, подталкивая рассудок к краю заполненной мутной жижей провала.

Святая Мария, Матерь Божия, молись о нас, грешных…

Sáncta María, Máter Déi, óra pro nóbis peccatóribus…

Будто одного этого было мало, чтоб сломать его дух, Вольфрам Благочестивый распорядился надеть на своего гостя ошейник. Это изуверское орудие пыток притащил ухмыляющийся Ржавый Паяц, после чего заклепал на его горле. Возможно, раньше этот ошейник в самом деле принадлежал собаке, однако размер у него оказался вполне подходящим и для шеи двенадцатилетнего отрока. Выкованный из стали, он не казался непомерно тяжелым, однако причинял серьезные мучения, большие, чем самые изуверские вериги.

Под избыточным весом этого ошейника его позвонки едва не трещали, вкручиваясь друг в друга, в придачу он клонил голову к земле с такой силой, будто на шее у Гримберта обосновался совокупный вес всех известных смертных грехов. А еще он чертовски натирал шею. Кожа Гримберта, привычная к тонкому шелковому белью, оказалась недостаточно грубой, чтобы сопротивляться едва полированной стали, в скором времени ошейник покрыл ее кровавыми струпьями. Напрасно Гримберт тайком подкладывал под него клочки ткани, это не умаляло его мучений, лишь усиливало нестерпимый зуд.

Может, Вольфрам Благочестивый имел не лучшие представления о тактике, однако в унижении разбирался на уровне господ в кардинальских биреттах[2]. Ему мало было заточить своего пленника, мало подавить волю к сопротивлению, он нарочно подчеркивал его жалкое полу-собачье положение. Кусая губы, чтобы не завыть от мучительного зуда, Гримберт поклялся самому себе, что когда отец спросит о судьбе никчемных рутьеров, он попросит для них легкой смерти. Для всех, кроме Вольфрама Благочестивого.

Еще одним испытанием был холод.

Какое-то время, пока он находился в полузабытьи, присутствие его, этого истинного властителя Сальбертранского леса, почти не ощущалось. Зато позже он навалился с такой силой, что едва не выжал из него последние крохи жизни.

Днем холод больше издевался, чем в самом деле пытался погубить его. Облизывал шершавым гранитным языком лицо, грыз тупыми зубами костяшки пальцев, пробирался под гамбезон ледяными ручейками, зато ночью брал свое сполна.

Первые две ночи Гримберт не мог заснуть, холод перемалывал его тело с такой силой, что хотелось выть во весь голос, а слезы мгновенно превращались в ледяную коросту прямо на щеках. Потом кто-то – кажется, это был Виконт - милосердно бросил ему несколько охапок соломы и шкуру. Шкура была дрянная, вонючая, скверно выделанная и больше похожа на гниющий остов какого-то животного, но Гримберт зарывался в нее на ночь, ощущая едва ли не блаженство. Он еще не знал, что холод лишь одно из первых уготованных ему испытаний.

Были и другие – много других.

Иногда вперемешку с насмешками и камнями ему перепадала пища. Она падала прямо в помои и испражнения, что всякий раз ужасно смешило рутьеров, вызывая среди них оживленные споры о том, сколько вилок для рыбы полагается иметь за графским столом и не причинили ли они, часом, оскорбления своему гостю, нарушив принятую при дворе очередность блюд.

Пища была такого свойства, что мало чем отличалась от отбросов, что уже располагались в его покоях. Соленая рыба когда-то, может, и годилась в пищу, но вагенмейстер, если такой имелся среди «Смиренных Гиен», ничего не смыслил в ее хранении, влага превратила ее в хлюпающие брикеты из разлезающейся органики. Хлеб был самого дрянного качества, из отрубей пополам с еловой стружкой, таким впору было натирать доспех, а не употреблять в пищу. По сравнению с ним даже каменной твердости брикеты аварийного рациона походили на сдобную булку.