Как тот нищий, вспомнил он. Жалкий бродяга, которого его пажи, сами отчаянные шутники, встретили возле маркграфского дворца и заманили к нейро-корректору, пообещав целый двойной денье. Бродяга, польстившись на серебро, слишком поздно понял, какой фокус с ним сыграли. Смеха ради пажи выжгли ему добрую половину миндалевидного тела[2]. Он выжил, но разум его, заключенный в высохшем теле человекоподобного пугала, более не был разумом человека, лишившись каких-то важных нейронов своего естества. Это было воющее от смертельного ужаса существо, мечущееся подобно дикой крысе, мочащееся под себя и исторгающее такие вопли, будто оно вживую ощущало, как душа его, отделенная от тела, корчится в адских котлах.

Шутка вышла забавной, пажи покатывались со смеху, наблюдая за тем, как от одержимого ужасом безумца бросаются врассыпную дворцовые слуги, как он испуганной летучей мышью бьется о стены и воет от ужаса. Но испортил ее Аривальд. Молча отнял у кого-то из шутников колесцовую пистоль и одним выстрелом размозжил бедолаге затылок, избавив от всех страхов разом. А потом молча ушел, ни на кого не глядя.

Это было чертовски грубо с его стороны, испортить такую хорошую шутку, Гримберт даже обиделся на него, но быстро простил – он никогда не мог долго злиться на своего оруженосца…

Теперь он понял, что это такое – терять рассудок от ужаса. Ощущать, как все мысли съеживаются, пытаясь раствориться без следа, предоставив телу, руководимому древними, как Святое Писание, инстинктами самому искать спасения.

По снегу не уйти. Слишком быстро настигают. Он слышал гортанный хохот преследователей, делающийся все громче и громче, подстегивающий его дюжинами хлыстов. Длинноногие, привыкшие двигаться по глубокому снегу, еретики покрывали гораздо большее расстояние, чем он. Это означало – минута, самое большее – две.

- Стой! – рявкнули сзади, и не на каком-нибудь еретическом наречии, а по-франкски, - Стой, шкура, не то резать буду!

В этот миг ему и открылось спасение. Перепуганный до смерти разум вдруг вернулся, точно птица в брошенное гнездо, в свою обезумевшую оболочку, неся с собой оливковую ветвь спасительной мысли.

Чаща. Они не смогут преследовать тебя в чаще.

Там сплошные ветви, корни и шипы. Там мало снега, по которому они так ловко двигаются на своих лыжах и снегоступах, и еще там чертовски мало места. Это значит, худосочный сопляк вроде него получит преимущество. Оторвется. Завоюет себе дополнительные минуты жизни. Если, конечно, не повиснет, задохнувшийся и пронзенный шипами, в ледяных объятьях Сальбертранского леса…

* * *

Не повис. Повезло. И даже не лишился скальпа, в который впилось сразу дюжина острых жадных лап. Спасла свойственная его возрасту худоба, да еще, пожалуй, гамбезон. Проскочил под изогнутой веткой, едва не взвыв от последнего взрывного напряжения сил, перелетел через упавший ствол, чудом не переломав ног, протиснулся сквозь хлещущий по лицу кустарник. Потом рванулся дальше, не обращая внимания на боль в иссеченном ветвями лице, в самую чащу, в бурелом из старых веток, сухостоя и мертвого дерева, прикрытого, как древний труп мягким вытканным саваном, свежим снегом.

Оторвался.

Он слышал, как еретики взвыли от злости – точно волчья стая, упустившая добычу. Как в спину ему грохнуло сразу полдюжины выстрелов, обметая мелкие ветви над его головой. Как кто-то в ярости заскрежетал зубами, и так жутко, что в его обмороженном теле вдруг возникла дополнительная прыть.

Он не остановился, даже когда понял, что спасен. Не смог остановиться – тело неслось само собой, точно потерявший управление доспех, он лишь едва успел прикрывать руками лицо, чтобы не лишиться глаз в дьявольском сплетении колючих ветвей.

Спасен. Спасен. Спасен.

Самые отчаянные еретики, вздумавшие сунуться следом, теперь голосили в бессильной ярости, стиснутые ветвями, на самой опушке. Наверно, призывали на его голову дьявольские муки и жаловались своим дрянным еретическим божкам.

В спину ему теперь летели не пули, а возгласы, среди которых Гримберт разбирал лишь отдельные слова, не увязанные общим смыслом, но оттого не менее пугающие:

«Гиены». «Мразь». «Восток». «Шут». «Вольфрам».

Может, это были заковыристые языческие проклятья, а может, изощренные молитвы, он не собирался вслушиваться. Бросился прочь, петляя между деревьями и стараясь не двигаться по прямой.

Чаща спасла его. Укрыла своими шипастыми лапами от преследователей. А еще здесь было куда меньше снега, оттого он мог не бояться, что его найдут по следам. Может, душа Сальбертранского леса и была черной, отравленной, но, должно быть, даже в ней пробудилась жалость к обреченному беглецу…

Он бежал долго. Бежал даже после того, как перестал слышать за спиной треск ветвей, проклятья и выстрелы. Просто позволил телу высвободить оставшиеся силы, забыв о навигации, и несся меж деревьев, ловко уворачиваясь от их колючих объятий. И остановился лишь тогда, когда печень превратилась в накачанный болью пузырь, вздымающийся под ребрами, а легкие шипели от натуги. Только тогда сообразил, что все кончено.

Ушел. Оторвался. Обвел еретиков вокруг пальца.

Тело тряслось, как у припадочного, а горло саднило от морозного воздуха, который он бездумно глотал, саднило так, точно он выпил расплавленного свинца. Лицо горело, точно обожженное – не то от холода, не то от полопавшихся от страшного напряжения капилляров под кожей, а может, от бесчисленных ссадин, заработанных им в чаще. Сердце колотилось с такой силой, точно было колоколом Туринского собора, зовущим паству на Пасхальную службу.

Попытавшись перевести дух, он вдруг испытал вместо облегчения завязавшийся в животе теплым узлом спазм и, рухнув на колени, изверг в снег все содержимое желудка.

Не очень по-рыцарски. Вцепившись руками в ствол дерева, он минуту-две извергал из себя едкую слизь, едва не выворачиваясь наизнанку.

Рыцарь. Сунулся в Сальбертранский лес без разрешения отца, угодил в ловушку еретиков, погубил рыцарский доспех и…

Он замычал от боли отчаянья, уткнувшись лицом в снег, не ощущая холода.

Аривальд. Вальдо.

Бедный мой несчастный Вальдо.

Ты прикрыл грудью своего хозяина, которого не смог отговорить от безрассудной выходки. И погиб, как подобает преданному слуге, погиб нелепо и страшно, приняв на себя выстрел какого-то чудовищного орудия, которое должно было смять и уничтожить «Убийцу» вместе со мной. Погиб и…

Хватит.

Гримберт отвесил себе пощечину. Пальцы от холода были ледяными и твердыми, точно латная рукавица, оттого получилось больно. Но, кажется, помогло. По крайней мере, в голове немного прояснилось, и даже тошнота как будто бы отступила.

Хватит, сопляк, приказал он себе, силясь придать внутреннему голосу брезгливые интонации Магнебода. Ты выжил, хотя выжить был не должен, довольно и того. Да, Аривальд, по всей видимости, погиб, и это твоя вина. От этого не уйти, какой бы запас хода не даровал тебе Господь в этой жизни. Но, вернувшись в Турин, ты поставишь самую большую свечу, которая только найдется в церкви, за поминовение его бессмертной души, и до скончания дней будешь молить Господа о прощении и…

Он попытался воздать молитву, но обнаружил, что не может сосредоточиться на словах. Сложенные для крестного знамения пальцы скрючило так, что они почти потеряли чувствительность, сделавшись белыми, как алебастровые персты мумифицированного святого.

Холод. Он попытался отогреть их дыханием, но запасы тепла в его теле, истощенные долгим отчаянным бегством, не позволили бы согреть и воробья.

Холод, вот что убьет тебя в самом скором времени, несчастный болван, если прежде тебя не отыщут чертовы еретики.

Черт. Больно. И пальцы сводит.

Пока он был внутри, в теплой утробе «Убийцы», холод не имел над ним власти, но сейчас он быстро наверстывал упущенное, мелкими острыми зубками впиваясь в незащищенные кисти и облизывая шершавым языком лицо. Даже глотку саднило от холода – слишком много морозного воздуха он безотчетно втянул в себя во время бегства.