Его кузен Амальгарий, напротив, не терпел праздных развлечений и всю жизнь посвятил изучению разных наук, однако это не уберегло его от нелепой смерти. Пребывая в рассеянном состоянии души, он случайно перепутал инъекторы и впрыснул себе добрую унцию муравьиной кислоты, после чего тоже не задерживался излишне на грешной земле.

Еще кто-то из прапрадедов за именем Хильдерик, крупно проигрался в карты одному бретонскому графу и, чтобы не платить проигрыша, решил вызвать его на поединок. План его, быть может, был и хорош, да только недостаточно продуман – он совсем позабыл, что месяцем раньше вынужден был заложить орудия своего доспеха венецианским ростовщикам, чтобы покрыть долги. Во избежание позора он приказал оруженосцам заменить их окрашенными деревянными бревнами, и те справились с работой столь мастерски, что он и сам позабыл об этом за чередой кутежей. Хильдерик испустил дух прямо на ристалищной площадке в расстрелянном доспехе и, надо думать, был бы немало удивлен, узнав, что потомки едва было не добились зачисления его в святые. То, что он не стрелял во время поединка, было сочтено признаком величайшего мужества и христианского смирения – мол, ощутив раскаянье прямо на поле боя, маркграф Туринский предпочел принять смерть во искупление своих грехов, но не сделать ни одного выстрела по противнику.

Был еще Агнетий Кварк, поддавшийся греху чревоугодия и принявший смерть от запеченной горлицы, которой и подавился в разгар обеда. Был Дроктомунд Третий, столь суеверный, что отказался удалять воспалившийся придаток слепой кишки только лишь потому, что дело происходило в день зимнего солнцестояния, на который приходится языческий праздник Йоль. Был Хлотарь Инцухт, который столь изолгался своим многочисленным любовницам и любовникам, что счел за лучшее отправиться в Крестовый поход подальше от родных вотчин, где скоропостижно и скончался, пытаясь излечить запущенную гонорею дьявольской смесью из сулемы, царской водки[2] и мышьяка.

Гримберт не знал, сколько душ его благородных предков взирает сейчас на него с небес, но был уверен, что найдет в себе силы держаться до конца так, как это подобает рыцарю. Даже если…

Ни мысленный настрой, ни гимнастические упражнения не помогли. Он думал, что сумел настроить себя на нужный лад, исполнившись кротости и смирения, но это было лишь обманом разума. В тот миг, когда он услышал скрежет наружного засова в петлях, страх вернулся, усилившись многократно, страх столь сильный, что чуть не вытряхнул его из собственной кожи, а в мочевом пузыре плеснулась с шипением раскаленная ртуть.

- Доброго дня, мессир! Сладко ли почивали?

* * *

Гримберт обмер. Зубы намертво сцепились между собой, точно затвор со стволом, и только потому не лязгнули. А впору было бы.

Но этот… Гримберт непременно попятился бы, кабы украшенная изморозью земляная стена оставляла ему возможность для такого маневра.

- Я надеюсь, вам понравились ваши покои, - вошедший захихикал, точно гиена, - Я лично подбирал их. И это было не так просто, смею заверить. Для этого мне пришлось выселить отсюда полдюжины дохлых крыс, обосновавшихся тут прежде вашего сиятельства! Так что если вас беспокоит запах, это запах их недовольства, мессир!

Это был горбун, калека, согнутый в три погибели, но, несмотря на свою немощь, он не выглядел таким же беспомощным и жалким, как туринские нищие, толпящиеся на паперти после утренней службы. Он был… Зубы Гримберта расцепились, позволив ему глотнуть воздуха. Он был жутким. Гремящим, как несбалансированный механический узел, извлеченный из двигателя, тяжело переступающим, дергающимся. Вместо зимней одежды он носил на плечах какую-то рванину наподобие плаща, почти не скрывавшую жуткого устройства его тела. А под ним…

Под плащом виднелись пласты брони, но от времени они потемнели и местами вздыбились рыбьей чешуей, обнажая жуткие потроха согбенного тела - гулко движущиеся поршни и лязгающие эксцентрики, а еще великое множество мелких деталей, которые жили своей механической жизнью, издавая жужжание, гул и скрежет. Жуткий горбун, движущийся тяжело и неловко, с грацией издыхающего индюка, был наполовину механическим существом.

Возможно, на лучшую свою половину. Та ее часть, что была от человека, находилась в еще более жалком состоянии, чем механическая. Уцелевшие участки кожи казались приклеенными к бронированной обшивке клочками сухого пергамента. Обвитые пружинами и стиснутые муфтами кости рассыхались от старости, издавая при каждом движении негромкий хруст. Остатки кишечника напоминали подвешенную внутри гирлянду из гнилых фруктов и сырого мяса.

Кто бы ни собирал эту странную машину с обильным вкраплением человеческой плоти, едва ли он замышлял ее в качестве камердинера или прислуживающего за обедом лакея, слишком очевиден был функционал, почти не скрытый лохмотьями и кусками мумифированной кожи – хищного вида зазубренные лезвия глеф, выдвигающиеся из лап, абордажные крючья, ржавые антенны давно не функционирующих излучателей… Без сомнения, боевая машина. Но кому вздумалось впихнуть ее в столь неподходящее тело, старое и немощное, совсем не созданное для подобной начинки?

Тюремщик хихикнул, вполне удовлетворенный произведенным впечатлением.

- Чем могу быть полезен вам, мессир? Я в полном вашем распоряжении. Сменить белье? Может, потереть спинку? Не стесняйтесь, Бога ради! Только попросите!

Горбун выставил перед собой руки – жуткие скрежещущие лапы боевой машины, походящие на пару зазубренных протазанов. Несмотря на то, что они тряслись так, что не удержали бы и стакана воды, Гримберт подумал, что заключенной в них силы должно быть достаточно, чтоб разорвать его пополам, как ветхую простынь.

Череп его ссохся до такой степени, что скальп на нем казался причудливым головным убором, присохшим к темени, щеки треснули и провалились вовнутрь, обнажая гофрированный шланг гортани, глаза же светились в глазницах двумя мутными вяло ворочающимися самоцветами. Тем более жуткой казалась присохшая к его древнему лицу усмешка – самая настоящая саркастичная усмешка, а вовсе не судорога растянутых губ, прилипших к остаткам лица.

Гримберт сразу решил, что будет молчать, когда явятся палачи. И неважно, какой подход они испробуют, обрушат на него свои оскорбления и угрозы или станут поносить Господа Бога самыми последними богохульствами, надеясь вывести его из душевного равновесия. Будет молчать, и все тут. Даже если они станут искушать его богатством, славой и всем прочим, чем обыкновенно искушают слуги дьявола попавших в беды рыцарей.

Сухой горбун, ковылявший к нему, не оскорбился этим. Напротив, вдруг подмигнул, отчего под прорехами в его лице мелькнули бронзовые пластины с вентиляционными отверстиями.

- Ну, ваше сиятельство, пожалте на выход.

Язык сдался сам собой. Подхваченный слабостью, выплеснувшейся из глубин обмороженного тела, вяло трепыхнулся во рту, породив беспомощный квакающий звук:

- К-куда?

Горбун ухмыльнулся. И Гримберт вдруг подумал, что если бы эту усмешку, состоящую из сухих желтых зубов и всаженных в челюсть стальных пластин увидели бы отцовские рыцари, запах в маркграфской зале мгновенно сделался бы таким же зловонным, как в его подземной камере.

- Известно, куда, мессир. На пруд, уточек кормить.

Лязгнув несмазанными сочленениями ног, горбун вдруг одним стремительным шагом оказался возле Гримберта. Склонился, выворачивая голову на скрипящей механической шее, так, чтоб заглянуть ему в лицо. Улыбка на его наполовину истлевшей маске вдруг превратилась в злой оскал, натянутый до треска, а лапы-протазаны зловеще хрустнули, едва не задев его подбородок.

- Вольфрам имеет желание взглянуть на свой новый трофей. И лучше бы тебе его не разочаровать. Попытайся хоть пикнуть – я выпотрошу тебя как цыпленка, а твои жилы натяну на свою старую лютню вместо струн!

* * *

Лагерь еретиков, который он представлял себе, терзаясь муками холода и неизвестности, не вполне соответствовал той картине, что открылась ему на поверхности. Точнее даже, не соответствовал ни в малейшей мере. Гримберт сам не знал, что ожидает увидеть, но воображение, отчаянно мечущееся под сводами черепа, точно запертая крыса, неизменно рисовало нечто жуткое, похожее одновременно на мрачные апокалиптические гравюры и те пошлые миниатюры из розового мрамора, что продавались в Турине из-под полы за два денье.