Любиньски хотел снова проглотить слюну, но во рту его было сухо. На листе бумаги, который лежал перед ним, тянулась еще длинная цепь слов, сложенных во фразы, но ему захотелось замолчать. Впрочем, скорее всего, он и не смог бы ничего выговорить.

Лицо пани Басеньки выражало растерянность, она не ожидала, что муж начнет писать разбойничью повесть аж на четырех языках. Порваш знал только польский, хоть бывал в Лондоне, и уж наверняка — в Париже. Но прочитанного Любиньским начала любовной сцены хватило воображению Порваша, чтобы позже, сквозь чужие слова, представить себе картину того, что произошло между прекрасной Луизой и стажером. Внезапно перед глазами художника снова появились щуплые ягодицы пани Альдоны и ее раскрытая, розовая, пульсирующая похотью чашечка. Ни с того ни с сего художника охватило такое бешенство, что он громко крикнул Любиньскому:

— Свинство! Говорю вам, что это свинство! Никакая это не любовь возвышенная и настоящая!

Порваш выбежал из мастерской писателя и остановился только у себя, в крытом шифером домике. Запыхавшись, он упал на топчан и долго лежал на нем, спрятав лицо в подушку. Хоть и чувствовал он себя человеком, свободным от мужских амбиций, но он не вполне понимал, что ему дальше делать со своей свободой.