В вечеринке участвовала и вдова Яницкова, и ее дочка, хромая Марына, которая от Антека Пасемко родила внебрачного ребенка. Были и другие — всего почти двадцать женщин, столько их из всей деревни выращивали в прошлом году гусей. Можно было бы много о них рассказывать. Однако всех этих женщин вместе и каждую в отдельности описал Любиньски в своей новой повести о любви прекрасной Луизы. Среди этих женщин выпало Луизе жить, и это их детей она должна была учить.

Гигантскими были старания писателя Любиньского, чтобы докопаться до правды об этих женщинах и перенести ее на страницы книги.

Вместо Басеньки он ходил в магазин и стоял с женщинами в очереди у прилавка, прислушиваясь к их разговорам, присловьям, шуточкам. Заговаривал с этими женщинами по дороге и заводил с ними долгие беседы о жизни, иногда даже в халупах навещал. В дискуссиях с Негловичем он не мог нахвалиться удивительным разумом этих простых женщин, меткостью их замечаний, хоть почти ни одна носа не высовывала из деревни. Его восхищали их язвительные характеристики других людей, коварство ума, хищность и алчность, почти звериная привязанность к детям и одновременно полное отсутствие заботы о них, потому что даже сука больше заботится о щенятах, чем они о своем потомстве. И только одно его огорчало — что у него недостаточно таланта, чтобы на страницах новой книжки нарисовать их образы, отразить сложность характеров, граничащую с глупостью меткость высказываний, настырную любознательность и злобу к другим. И таким он был невоздержанным в своих восторгах, что однажды доктор спросил его, может ли он назвать по имени и фамилии такую женщину в Скиролавках, у которой он, Любиньски, без отвращения выпил бы стакан молока или без брезгливости лег бы спать в ее постель. Помрачнел писатель, потому что действительно мог назвать только нескольких таких женщин. А позже пани Басенька сказала ему, как женщины насмехаются над ним, повторяя: «Со сколькими женщинами в деревне писатель разговаривал, а ни одной ему не удалось уделать». И тогда писатель Любиньски понял, как тонка граница между простотой и примитивностью, между сознательной жизнью и прозябанием. Он почти заплакал над судьбой прекрасной Луизы, учительницы, которой выпало жить среди подобных женщин. Тут же он описал, как она должна, была остерегаться, чтобы даже взглядом не выдать свое чувство к стажеру, как петляла между плетнями и среди перелесков, прежде чем пришла на встречу в охотничий домик около старого пруда. Магазин Смугоневой, где его раньше восхищали женские шуточки, в его воображении уподобился огромной бойне, где женские языки, как острые ножи, четвертовали каждое событие и каждого человека, вытягивали из него жилы, распарывали внутренности, солили и перчили, превращали в фарш, пока это событие или этот человек не становились мертвыми, лишенными души, хоть живой и здоровый человек жил по соседству, и спустя час ему говорили: «День добрый».

Сейчас они пили и ели, и ни одной даже в голову не пришло, что кто-то их может описать или увидеть другими, нежели они сами себя видят. Наступила глубокая ночь, опустело блюдо с мясом, противень с пирогом и бутылки с водкой. Одна за другой они начали выскальзывать из клуба, где в конце концов осталась одна Зофья Видлонг и занялась уборкой после вечеринки. Она обещала завклубом, жене начальника почты Кафтовой, что помещение оставит в полном порядке, закроет его и ключ занесет ей на квартиру возле почты.

В это время художник Порваш закончил при электрическом свете работу над новой картиной, полной тростников у озера. И снова, как в прошлый раз, убедился, глядя на свое произведение немного сбоку, что из гущи зеленовато-рыжих палок высовывается к нему черная остроконечная голова Клобука. Пораженный, он полез в карман передника за сигаретами, но нашел только пустую смятую пачку. Ему хотелось курить, сильно, страстно, и, даже не снимая с себя передника, запачканного красками, и не закрывая дом на ключ, забыв о позднем времени, он зашагал к клубу, который бывал открыт до десяти вечера и где можно было купить сигарет.

На дороге возле кладбища, в густой тьме, Порваш почти столкнулся с одиноко возвращающейся женой лесника Видлонга.

— О, пан Порваш, — обрадовалась она, узнав его. — А куда вы так спешите? Она навалилась на Порваша своим огромным телом, ее большой бюст оказался на груди художника, а его самого окутал запах алкоголя, которым она дышала. — Иду за сигаретами в клуб, — объяснил Порваш.

Его тело упиралось в живот Видлонговой. Потом правая рука Порваша коснулась груди жены лесника, а левая оперлась о могучий женский зад. Не простаивали и руки Видлонговой, расстегнули художнику ширинку.

— Есть! Есть! — радостно мурлыкала Видлонгова, тиская вначале мягкий, а потом все более твердый Порвашев член.

Они стояли так на дороге, прилепившись друг к другу, как два больших муравья, которые встретились случайно и касаются друг друга усиками, что, кажется, означает у них не только приветствие, но и обмен новостями. Так и они с помощью этого столкновения и движений своих рук, видимо, обменивались между собой какой-то важной информацией, потому что Видлонгова вдруг отошла немного в сторону, в небольшие заросли расцветающей сирени, которая росла по другую сторону дороги, возле кладбища.

— Сигарет вы уже не достанете, клуб сегодня не работает, — сказала Видлонгова Порвашу. — А в меня вы можете себе позволить, потому что у меня уже нет месячных, и я не забеременею.

Говоря это, Видлонгова быстрым движением задрала юбки, ловко сбросила трусы, мало о них заботясь. С сиренью соседствовал молодой клен, за его-то ствол и ухватилась Видлонгова обеими руками, затылок и голову к земле наклонила и к Порвашу свой голый зад выставила. Несмотря на густую темень, он засветился перед Порвашем, как круглый месяц. Глядя на это выпуклое и обширное пространство голизны, Порваш вспоминал науку доктора, что чем меньше у женщины разница между шириной плеч и шириной бедер, тем она сложена более женственно. Художник видел, что ширина бедер у Видлонговой была такая же, и даже несколько большая, чем ширина плеч, и это доказывало, что она — женщина, а не какой-то обманчивый мираж.