Клобук был птицей, рожденной в воображении людей, однако Юстыну охватило сильное беспокойство, когда она нашла пустую бочку с пером и лежащую на глинобитном полу веревочку без золотистой курицы с розовым гребнем. Клобук освободил свои птичьи лапы из петли, побрезговал яичницей на грудинке, удобным гнездом в бочке, пренебрег ласками и поглаживаниями — и ушел внезапно в лес или на трясины. Может быть, впрочем, он был обыкновенной курицей и присоединился к другим, разгребающим когтями песок на подворье. Таких золотистых кур с розовым гребешком у Юстыны было много, она даже сама не знала, сколько их ночует в курятнике. Но она предпочитала представить себе, что это Клобук неуклюже убегает по тропинке через лес, иногда, сокращая себе путь, перелезает через поваленные стволы, иногда силится взлететь, но крылья у него слишком маленькие, и он тут же падает на лесную подстилку. Он должен исполнять человеческие желания, потому что, мокрого и озябшего, его пригрел человек, выстелил ему гнездышко и накормил яичницей. Но он пожелал свободы, он хотел быть независимым от людских желаний, побрезговал службой у человека.

В полдень августовского дня, на солнце и ветру, стояла Юстына перед своим домом и, глядя на белые гривы пенящихся волн на озере, тихо плакала. Озеро казалось бесконечной далью, волны на нем росли и крепли, словно через минуту собирались залить всю землю. Роща зеленых деревьев на Цаплем острове то и дело меняла свое положение, Юстыне казалось, что остров то танцует над волнами, то расплывается и исчезает в их глубине. Был, однако, полдень, на заросшем травой полуострове за тем местом, где когда-то вязали плоты, ее ждала корова с выменем, полным молока. Юстына отерла слезы краем ладони, сняла с забора жестяную флягу, села в зеленую лодку и, гребя против волн, поспешила своей каждодневной дорогой. В своем воображении она видела уходящего в лес Клобука, но тут же в памяти появился доктор, и ожило воспоминание о прикосновении его холодных пальцев. Клобук ушел, исполнив желание Юстыны. Ушел, потому что уже не чувствовал себя нужным ей. Ушел, но ведь он не мог, наверное, взять обратно ее желание. Когда она так гребла против волн, в плеске воды, которая разбивалась о нос лодки и мелкими капельками обрызгивала сгорбившуюся от напряжения спину, в воображении ее, как тропинка Клобука, открывалась дорожка надежды, что этой ночью снова в дверях ее дома появится черная тень мужчины, приносящего сладкую смерть. Картина этой минуты походила на большую буханку хлеба. Юстына весь день отрывала от нее малюсенькие кусочки, клала их в рот и питалась ими, наслаждаясь удивительным вкусом. Доктор не пришел прошлой ночью, но она все еще отщипывала от этой буханки и глотала маленькие кусочки — и предыдущей, и еще одной ночи. Потому что воображением можно питаться так же, как настоящей едой, — так долго, как долго остается у тебя эта буханка.

Убийца проехал на машине мимо дома доктора, а потом мимо опушки леса, где убил двух девушек. Он специально свернул на эту боковую дорогу, чтобы оживить в памяти те минуты и ощутить в себе расплывающуюся по всему телу струю горячего наслаждения, смешанного со страхом. Да, он боялся здесь проезжать, часто боялся вспоминать о своих поступках, иногда вообще гнал от себя мысли о них, и ему даже казалось, что кто-то другой совершил эти преступления. Но, видимо, именно тот страх пригонял его сюда, велел вспоминать и оживлять воображение. Он боялся и тогда, когда убивал, но именно из-за этого страха он получал большее наслаждение. И из-за этого страха его поступки приобретали какой-то большой смысл. Он дрожал всем телом, когда думал, что за ним гонятся по лесу, хватают и вырезают ядра, так же, как хотели это сделать с Кручеком. Он почти видел темное отверстие дула докторского ружья, доктор целился ему прямо в лоб и нажимал на спуск. Он ощущал свои муки, свою боль, но в то же время жаждал мук и боли тех девушек, которых он убил. Это был восхитительный страх и восхитительная боль. Разве еще кто-то на целом свете ощущал что-то подобное? Разве он не был лучше, чем другие, кем-то избранным, тем, кто познавал боль и наслаждение через боль других и собственный страх?

Сейчас, о чудо, он не чувствовал страха. Он медленно прошел мимо дома доктора, мимо леса с полянкой и ямой, оставшейся после саженцев, но его лоб не покрылся потом. Он не боялся, потому что не мог вспомнить тех минут. Он напрягал воображение, но оно стало черным и пустым, как большая классная доска, с которой кто-то мокрой губкой стер рисунок. Ушла от него память о стихающем хрипении теплых гортаней, пальцам не хватало ощущения пружинящих под ними девичьих тел. Все, что когда-то случилось, отдалилось от него, исчезло в темноте, не питало его наслаждением и страхом. Память и воображение неожиданно умерли в нем, и он захотел, чтобы хотя бы поэтому кто-то умер под его коленями в боли и муке. Он понял теперь, что жаждет убить, потому что снова голоден. Он хотел дать пальцам чувство обнаженности девичьих форм, содроганий умирающего тела, захотел убегать по лесу от догоняющих его людей, мечтал о дуле ружья доктора, целящегося ему прямо в лоб. Он возжаждал своих и чужих мук, наслаждения и страха, которые проникают от жертвы в его тело и освобождают от изводящей ненависти. Он мог жить среди людей и смотреть им прямо в глаза, пока в его воображении оставались муки, которые он причинял. Но воображение усохло в нем, как старое дерево в саду.