— Золото надо отдать государству, — заявил солтыс Вонтрух. — Люди готовы золотого тельца себе сделать и поклоняться ему, как когда-то. Грех от этого может быть большой.
— Что там грех, — Крыщак невежливо отпихнул солтыса. — Золото каждому пригодится. Хоть бы каждому по маленькому кусочку досталось. Надо взять ружье, Иоахим, пойти к Малявке и отобрать у него золото.
Иоахим развеселился.
— Вас так много, а он один.
— Он с топором за дверями стоит. Кто войдет, тому он голову отрубит, — растолковывал Кондек и весь трясся от жадности при мысли о золоте. — Ружье надо! С голыми руками страшно подходить к Малявке.
— Ружье есть у пана Турлея, Порваша, у пана Любиньского, — перечислял Иоахим, который не хотел признаваться в том, что никогда в жизни не держал в руках отцовского ружья. Ионаш Вонтрух снял с головы меховую шапку и пренебрежительно махнул ею в воздухе. — Это не их ума дело. Они не осмелятся пойти к Малявке даже и с ружьем. Доктор нам нужен. Неглович.
— Отца нет дома, — напомнил им Иоахим.
— Это ничего, — заявил Крыщак. — Доктора нет, а ты дома, его сын, Иоахим.
Солтыс Ионаш Вонтрух добавил:
— Такими делами в деревне всегда занимался Неглович. Так было и так будет. И вдруг с Иоахимом произошло что-то странное. Он ощутил в себе какую-то большую силу и смелость. Откуда это в нем взялось — он не знал. Может быть, ему вспомнились рассказы об историях хорунжего Негловича? Или рассказы об отце, который, когда ему было немного лет, убил из «манлихеровки» бородача, главаря банды грабителей? А может быть, эта сила шла от троих мужчин, происходила из их веры в его великанскую силу? Иоахим встал из-за стола. Вытер рот, в сенях набросил на себя пальто и надел шляпу. Так одетый, он вышел на крыльцо, а за ним мужики.
— А ружье, Иоахим? — напомнил ему Крыщак.
— Мне не надо ружья, — сказал он, потому что не хотел признаваться в том, что ни разу его в руках не держал. Макухова преградила ему дорогу.
— Не пущу тебя, Иоахим…
Он отодвинул ее и пошел, а те за ним побежали рысцой, потому что Иоахим был высокий, и шаг у него был большой. Макухова побежала домой, схватилась за телефон и вызвала поликлинику в Трумейках.
Возле дома кузнеца было черно от собравшихся там людей. Возле дверей толпились мужчины и женщины с детьми на руках. Дети постарше плакали, держась за материнские подолы. Над толпой возвышалась большая и черная, как закопченный котел, голова плотника Севрука в кожаной пилотке. Люди толпились, но возле самого входа было свободно — никто не смел притронуться к старой ручке на дверях, перекошенных от дождей и солнца. За этими дверями скрывался кузнец с топором в руках, а в его избе, за окном, заслоненным занавеской, по-видимому, посреди стола стояла банка с золотом.
Только в этот момент Иоахим понял, что значит страх, потому что увидел страх в глазах других людей. Страх и алчность. Но страх пересиливал — это он установил дистанцию между руками и дверной ручкой, парализовал силу стольких мужчин, таких же сильных, как кузнец.
Люди расступились при виде Йоахима. А он посмотрел на небо, которое было синим и пустым. Потом он подошел к двери и стукнул в нее кулаком.
Минуту было тихо, а потом с той стороны, из-за дверей, все услышали голос Малявки:
— Голову топором отрублю…
— Это я, Иоахим, сын доктора, Неглович. Иоахим Неглович. Впусти меня к себе, кузнец, — срывающимся голосом проговорил юноша.
Снова наступила страшная тишина, потом легонечко дрогнула дверная ручка, двери приоткрылись, показывая черную щель. Иоахим исчез в этой щели, двери снова закрылись, ручка опустилась.
— Езус Мария, Юзеф, — громко перекрестилась Люцина Ярош.
Все напрягли слух, не донесется ли до них предсмертный крик Йоахима, стук падающего тела. Вместо этого взвизгнули тормоза, машина доктора развернулась на месте перед домом Малявки, людей осыпали льдинки из-под колес.
Доктор выскочил из машины, растолкал толпу, подскочил к дверям, схватился за ручку. Двери открылись без сопротивления и, так же, как Иоахим, доктор исчез в темной пасти сеней. Ничего, что доктор приехал прямо из Трумеек и при нем не было ружья. Если с Иоахимом что-то случилось, не будет кузнеца среди живущих — так думали люди, а Ионаш Вонтрух громко сказал:
— из-за золота всегда кровь льется…
В черной от грязи избе горела лампочка без абажура, потому что окно было занавешено какой-то тряпкой. Возле колченогого стола доктор увидел сидящих на двух лавках Йоахима и Малявку, который то и дело лез в банку и вытягивал из нее какие-то пожелтевшие фотографии. На черном от копоти лице кузнеца слезы пробили светлые дорожки от глаз до бороды.
— На этом снимке, пане Йоахиме, видать дом моих родителей. Вот там, за этими пеларгониями, у окна сидит моя мать. Нет уже этого дома, пане Йоахиме… А это — ресторан моего дяди. Сейчас там растет буковый лес… Это школа, пане Йоахиме… В этом окне направо видно голову моего старшего брата, а в том — голову моей сестры, потому что она была классом младше. Меня тогда еще не было на свете…
Доктор Неглович взял в руки старые фотографии и посмотрел на лица людей, которые давно уже умерли — здесь или далеко отсюда. Но с фотографий они все еще улыбались. И были на этих снимках такие дома, от которых не осталось и следа, и такие, где теперь жили совершенно новые люди. Только озеро выглядело так же, как сейчас.
Зыгфрыд Малявка размазывал слезы по щекам и говорил. Он все время обращался к Иоахиму, а потом — к доктору. Почти тридцать лет он молчал, а сейчас в нем словно бы какие-то Двери отворились для слов и воспоминаний; этот поток слов он не мог сдержать. И говорил, говорил, говорил…
В банке доктор нашел хлебные карточки с времен войны, уже почти забытой, потому что вторая, которая пришла вслед за ней, оказалась в сто раз страшнее. И был там листочек с подписью лесничего Руперта из Блес, что эта банка, хлебные карточки и фотографии будут замурованы в крыльцо школы в память о факте, что эта школа построена общими усилиями всего села в военное время. «На вечную память», — написал в конце лесничий Руперт, у которого был красивый почерк, и каждая готическая буква отличалась необычайной элегантностью.