— Я так давно мечтал об этом, — услышала она, застегивая крючки лифчика.
— Теперь тебе будет жалко этих пяти сотен, — сказала Кета.
— Вот уж нет, — услышала она его смех. — В жизни еще не тратил деньги так удачно.
Надевая юбку, она опять услышала, что он смеется, по-прежнему закрывая лицо, и удивилась простодушной искренности этого смеха.
— Ну что, я правда плохо с тобой обошлась? — сказала она. — Это не из-за тебя, это Робертито виноват. Все нервы вымотал.
— Можно я выкурю сигарету, вот так, как есть? — сказал он. — Или мне надо уходить?
— Хоть три, — сказала Кета. — Только сначала пойди вымойся.
Мальчишник, который войдет в анналы, должен был начаться в полдень в «Уголке Кахамарки» обедом в креольском стиле, где будут только Карлитос, Норвин, Перикито, Солорсано, Мильтон и Дарио; продолжиться походом по разным барам, а в шесть вечера завершиться коктейлем с участием ночных бабочек и ребят из других газет в квартире Китаянки (они с Карлитосом в очередной раз помирились), а под самый занавес Карлитос, Норвин и Сантьяго отправятся в бордель. Так было задумано, но накануне торжества, уже под вечер, когда Карлитос и Сантьяго, перекусив в редакционном буфете, поднялись наверх, они увидели, что Бесеррита грудью лежит на столе, произнося непослушными губами невнятные ругательства. Помнишь, Савалита, как обмякло его квадратное мясистое тело, как засуетились вокруг редакторы? Его подняли: лицо, ставшее почти лиловым, кривилось гримасой бесконечного отвращения. Его обмахивали сложенной газетой, ему развязали галстук, влили в рот что-то спиртное. Он лежал апоплексичный и безжизненный и только непрерывно хрипел. Ариспе и еще двое из уголовной хроники повезли его в больницу, и через два часа позвонили оттуда и сказали, что он умер от кровоизлияния в мозг. Ариспе сочинил некролог, напечатанный в соответствующем разделе. Репортеры уголовки не пожалели лестных слов: беспокойный дух… вклад в развитие отечественной журналистики… основоположник полицейской хроники и репортажа… четверть века на переднем крае…
А ты, Савалита, вместо мальчишника попал на панихиду, думает он. Следующую ночь они провели на бдении над покойником в квартирке Бесерриты, помещавшейся в одном из закоулков Барриос-Альтес. Помнишь, Савалита, эту трагикомическую ночь, этот дешевый фарс? Там были исполненные скорби репортеры и женщины, вздыхавшие у гроба, который стоял в комнатке с ветхой мебелью и старыми фотографиями в овальных рамках по стенам. Уже в первом часу ночи появились дама в трауре и мальчик, и послышался тревожный шепот, вот черт, это его вторая жена, вот черт, это его сын. Произошло прерываемое рыданиями тягостное объяснение между семейством покойного и вновь прибывшими. Присутствующим пришлось вмешаться, стать посредниками и примирителями соперничающих родных. Обе жены были одного возраста, думает он, и похожи друг на друга, и мальчик был почти неотличим от своих сводных братьев. Обе семьи встали в изголовье гроба как на карауле, и над телом Бесерриты скрестились их полные ненависти взгляды. Всю ночь бродили по дому косматые отставные репортеры, помнившие иные времена, странные субъекты в потертых костюмах, а на самих похоронах произошло беспримерное единение скорбящих родственников с непривычными к дневному свету подозрительными личностями явно уголовного вида, полицейских сыщиков с вышедшими в тираж шлюхами с размазанной от слез тушью на ресницах. Сказал речь Ариспе, потом взял слово представитель отдела по расследованию, и тут обнаружилось, что Бесеррита сотрудничал с полицией чуть ли не с двадцати лет. Выходя с кладбища, зевая и расправляя затекшие ноги и руки, Карлитос, Норвин и Сантьяго решили пообедать в ресторанчике на Санта-Кристо, совсем рядом с Полицейской школой, и заказали свинину, вкус которой был отравлен незримо витавшей над столом тенью Бесерриты, чье имя ежеминутно возникало в разговоре.
— Ариспе обещал мне ничего не печатать, но я ему не верю, — сказал Сантьяго. — Ты бы занялся этим, Карлитос. Чтоб обошлось без шуточек, а то знаю я наших остроумцев.
В тот вечер, накануне свадьбы, Сантьяго и Карлитос зашли в «Негро-негро», поговорили о прошлом: шутили, вспоминая, сколько раз сиживали в эти самые часы за этим самым столом, и Карлитос был грустен, словно ты, Савалита, уезжал навсегда. В ту ночь он не надрался. Вернувшись в пансион, ты уже не стал ложиться, Савалита, а курил, думая о том, какое изумленное сделалось лицо у сеньоры Лусии, когда он сообщил ей эту новость, представляя, каково будет жить в этой комнатке вдвоем, прикидывая, не слишком ли им с Аной будет там тесно, не придется ли сидеть друг у друга на голове, пытаясь вообразить, как отнесутся к его женитьбе родители. Когда взошло солнце, он начал тщательно укладывать чемодан. Задумчиво оглядел комнату — кровать, маленькую полку с книгами. Автобус приехал за ним в восемь. Сеньора Лусия, так и не оправившись от удивления, спустилась в халате проводить его: да-да, конечно, она клянется, что папе — ни слова, — обняла и поцеловала в лоб. В Ику он приехал около одиннадцати и первым делом позвонил в Гуакачину проверить, забронирован ли номер в гостинице. Темный костюм, только накануне полученный из чистки, измялся в чемодане, будущей теще пришлось его выгладить. Скрепя сердце родители Аны выполнили его требование никого не звать. Только с этим условием, предупредила их Ана, Сантьяго согласен венчаться в церкви, думает он. Вчетвером отправились в муниципалитет, оттуда — в церковь, а час спустя уже сидели в гостиничном ресторане. Мать о чем-то шепталась с Аной, отец сыпал анекдотами и невесело напивался. Помнишь Ану, Савалита? — ее счастливое лицо, ее белое платье? Когда усаживались в такси, чтобы ехать в Гуакачину, мать вдруг расплакалась. Помнишь, Савалита, три дня на берегу зловонного зеленоватого озера? Прогулки по дюнам, думает он, идиотские разговоры с другими новобрачными, долгие сиесты, партии в пинг-понг, которые неизменно выигрывала Ана.
— Я считал дни, — говорит Амбросио. — Все ждал, когда же наконец пройдут эти полгода. Однако сильно просчитался.
Однажды на реке Амалия вдруг поняла, что привыкла к Пукальпе даже сильней, чем сама думала. Они с доньей Лупе купались, а Амалита-Ортенсия спала себе под воткнутым в песок зонтиком, как вдруг подошли к ним двое мужчин. Один был племянник мужа доньи Лупе, а другой — коммивояжер, только накануне приехавший из Гуануко. Его звали Леонсио Паниагуа, и уселся он прямо рядом с Амалией и стал ей рассказывать разные разности насчет того, что объездил Перу вдоль и поперек и чем отличается Гуанкайо, скажем, от Серро, а Ласка — от Айакучо. Ишь форсит, подумала Амалия, смеясь про себя, пыль в глаза пускает. Она долго слушала его разглагольствования, не мешала ему красоваться, а потом возьми да и скажи: а я сама-то из Лимы. Из Лимы? Леонсио Паниагуа никак не мог в это поверить: да ведь у вас здешний выговор, так нараспев тянет, и словечки местные, да и вообще.
— Да ты что, спятил? — воззрился на него дон Иларио, обретя наконец дар речи. — Дела идут, конечно, неплохо, но пока мы, как и должно быть, в сплошном убытке. Да как ты мог подумать, что через полгода начнем доход получать?
Вернувшись домой, Амалия спросила донью Лупе, правду ли сказал Леонсио, а та: истинную правду ты говоришь, в точности как горянка, можешь гордиться. Амалия подумала, как, наверно, удивились бы все — и сеньора Росарио, и Симула, и Карлота, — если б узнали. А она, донья Лупе, и не замечала, а донья Лупе, лукаво улыбаясь: этот комми на тебя глаз положил. Да, донья Лупе, он даже ее в кино приглашал, но Амалия, ясное дело, не пошла. А донья Лупе, вместо того чтобы возмутиться таким нахальством со стороны этого Леонсио, стала ее ругать: ну и очень глупо сделала, она, Амалия, еще молодая и имеет право развлечься, Амбросио-то, когда в Тинго-Марии ночует, времени даром не теряет. Так что возмущаться пришлось одной Амалии.
— Да я же все подсчитал по документам, — говорит Амбросио. — Я обалдел от таких цифр.