— Да, я учил ниньо Чиспаса водить, — говорит Амбросио. — Ну, ясное дело, потихоньку от дона Фермина.

— Ни разу не слышал, чтоб Бесеррита и Перикито хотя бы словом об этом обмолвились, — сказал Карлитос. — Впрочем, может быть, это только при мне, они же знают, что мы с тобой дружим. Ну, может быть, и говорили об этом — день, неделю. А потом привыкли, забыли. Разве и с Музой было не так? Разве со всем в этой стране не так, Савалита?

Слипшиеся в один ком годы, Савалита: серые дни, однообразные ночи, пиво и публичные дома. Репортажи и статьи: исписанной тобой бумагой можно было бы подтираться всю жизнь, и еще бы хватило, думает он. Разговоры в «Негро-негро», чупе с креветками по воскресеньям, талоны на обед в редакционном буфете, пьянство без упоения, Савалита, блуд без упоения, журналистика — тоже без упоения. Долги к концу месяца, ощущение того, что тебя медленно и неуклонно засасывает какая-то невидимая слизь. Она, она одна внесла некоторое разнообразие, думает он. Она заставила тебя, Савалита, плакать, мучиться, не спать ночей. Ты встряхнула меня, Муза, ты заставила меня жить — хоть и не в полную силу. Карлитос пошевелился, поднял руку и со свистом втянул воздух, откинул голову, помнишь, Савалита: пол-лица на свету, пол-лица скрыто таинственной и глубокой тьмой.

— Китаянка спит теперь с оркестрантом из «Амбесси», — помнишь его водянистый блуждающий взгляд? — У меня, Савалита, тоже есть право на огорчения.

— Ну так, я вижу, это опять до утра, — сказал Сантьяго. — Опять мне тебя тащить и спать укладывать.

— Ты такой же хороший человек, как я, и такой же неудачник, — с усилием выговорил Карлитос. — И у тебя есть все, что надо. Но кое-чего не хватает. Ты, кажется, говорил, что хочешь жить? Влюбись в потаскуху, тогда заживешь.

Он склонил голову и медленным, густым, неуверенным голосом стал декламировать: повторял один и тот же стих, замолкал и начинал сначала, иногда перебивая себя почти беззвучным смехом. Когда Норвин и Рохас вошли в «Негро-негро», было уже около трех, и Карлитос уже давно нес околесицу.

— Матч окончен, мы сдались, — сказал Норвин. — Поле битвы за вами — за Бесерритой и тобой.

— Ни слова о газете, или я уйду, — сказал Рохас. — Сейчас три утра, Норвин. Забудь «Ультима Ора», забудь Музу, а нет — до свидания.

— Ну ты, ловец сенсаций, — сказал Карлитос. — Разве ты журналист, Норвин? Дерьмо ты, а не журналист.

— Уголовщиной больше не занимаюсь, — сказал Сантьяго. — На этой неделе вернулся во внутреннюю информацию.

— О Музе мы больше не пишем, пусть Бесеррита резвится на просторе, — сказал Норвин. — Тема исчерпана, ничего больше не выжать. Пойми, Савалита, больше ничего не раскопаете. С Музой покончено.

— Чем разжигать низменные инстинкты перуанцев, угости лучше пивом, — сказал Карлитос. — Сенсаций ему хочется, видали?

— Я знаю, что Бесеррита будет раздувать, пока не лопнет, — сказал Норвин, — а мы — нет. Глухо. Пойми ты, Савалита, больше ничего не откроете. Но признай, что до сих пор мы шли ноздря в ноздрю.

— Мулат, прилизанный такой и с вот такими бицепсами, — сказал Карлитос. — На барабане играет.

— Полиция собирается закрывать дело, — сказал Норвин. — Пантоха мне признался по секрету. Топчутся на одном месте, а вперед ни на шаг не продвинулись. Можешь передать это Бесеррите.

Не смогли распутать или не захотели, думает он. Не доискались правды или же убили тебя, Муза, во второй раз? Да были ли эти разговоры вполголоса, приходы и уходы, таинственные двери, которые открывались и захлопывались? Были ли слухи, признания, приказы?

— Сегодня я пришел к нему в «Амбесси», — сказал Карлитос. — Потолковать со мной собрался, разобраться? Нет, говорю, поговорить хочу. Расскажи-ка мне, как тебя ублажает китаянка, потом я расскажу. Сравним. Тут мы с ним и подружились.

Что это было, Савалита, — вечная полицейская нерасторопность, чисто перуанское безволие или бездарность? Никто ничего не требовал, думает он, никого не теребил, не заставлял следствие пошевеливаться. Тело Музы предали земле, дело Музы — забвенью. Те же люди убили тебя, Муза, во второй раз, или теперь уже с тобой расправилась страна?

— А-а, теперь я сообразил, почему ты здесь, — сказал Норвин. — Опять поругался с китаянкой?

Когда «Кроника» помещалась в старом доме на улице Ландо, они ходили в «Негро-негро» раза два-три в неделю. Когда редакция перебралась на проспект Такны, стали собираться в маленьких барах, крошечных кафе квартала Кольмены — в «Гаити», думает он, в «Америке», в «Хайелае». В первые дни месяца Норвин, Рохас, Мильтон, посидев в этих прокуренных норах, отправлялись к девочкам. Иногда встречали там Бесерриту с двумя-тремя его сотрудниками: он пил и вел доверительные беседы с «котами» и педерастами и всегда платил по счету. Просыпаться за полдень, завтракать в пансионе, брать интервью, мастерить «информацию», сидеть за машинкой, спускаться в буфет и вновь — к столу, выходить, возвращаться в пансион на рассвете, раздеваться и видеть, как над морем занимается новый день. Слиплись, слились воскресные обеды и посиделки в «Уголке Кахамарки», когда праздновался день рождения Карлитоса, или Норвина, или Эрнандеса, и еженедельные трапезы в кругу семьи, с папой, с мамой, с Чиспасом, с Тете.

II

— Еще кофе, Кайо? — сказал команданте[57] Паредес. — А вам, генерал?

— Вы, господа, вырвали у меня согласие, но убедить не смогли: я по-прежнему считаю, что вести с ним переговоры — непростительная глупость. — Генерал Льерена швырнул на стол кипу телеграмм. — Почему бы не вызвать его в Лиму? Или сделать, как предлагал вчера Паредес: взять его в Тумбесе, привезти в Талару, там в самолет — и сюда.

— Потому, генерал, что Чаморро — изменник, но не дурак, — сказал он. — Если вы пришлете ему приказ прибыть в Лиму, он просто сбежит за границу. Если к нему вломится полиция, он окажет сопротивление. И мы еще не знаем, как отнесутся к этому его офицеры.

— За офицеров Тумбеса я отвечаю, — сказал генерал Льерена, повысив голос. — Полковник Кихано с самого начала держал нас в курсе дела, он вполне может взять командование на себя. С заговорщиками переговоров не ведут, тем более когда заговор раскрыт, а мятеж — подавлен. Это — полная чушь, Бермудес.

— Чаморро очень популярен среди офицерства, — сказал Паредес. — Я предполагал арестовать всех четверых главарей одновременно, но поскольку трое уже пошли на попятный, считаю предложение Кайо самым подходящим.

— Он всем на свете обязан президенту, а я — самому себе. — Генерал Льерена стукнул кулаком по подлокотнику. — От кого угодно можно было ждать такого, только не от него. Чаморро должен за это ответить.

— Ведь речь сейчас не о вас, генерал, — мягко осадил он Льерену. — Президент хочет уладить дело без шума. Позвольте мне действовать, как я считаю нужным: уверяю вас, это наилучший путь.

— Чиклайо на проводе, команданте, — просунулась в дверь голова в фуражке. — Да, любой аппарат, господин генерал.

— Команданте? — с усилием пробился из шороха и треска голос. — Докладывает Камино. Не могу разыскать Бермудеса. Сенатор Ланда здесь, у нас. Да, в его имении. Да, протестует. Собирается звонить во дворец. Как было приказано.

— Очень хорошо, Камино, — сказал он. — Я, я. Сенатор поблизости? Передайте трубку.

— Он у себя в комнате, дон Кайо. — Треск и гул усилились, голос в трубке то замирал, то вновь начинал звучать отчетливо. — Как было приказано, изолирован. Сейчас, дон Кайо, сию минуту его доставят.

— Алло? Алло? — Он попытался было представить себе лицо сенатора Ланды, но не смог. — Алло?

— Мне очень неприятно, что пришлось вас побеспокоить, сенатор, — любезно сказал он. — Иначе не могли.

— Что это все значит? — загремел в трубке яростный голос Ланды. — На каком основании меня арестовали в собственном доме? Где депутатская неприкосновенность? Кто ответит за это самоуправство, Бермудес?

вернуться

57

Команданте — старший офицер; в некоторых странах, например на Кубе, высшее офицерское звание.