— Ты думаешь, идиот, я у тебя в ногах валяться буду? — сказала Тете. — Ты просто — закомплексованный! Перестань дурить и приезжайте немедленно, или я тебя больше знать не хочу.
— Не злись, а то подурнеешь, а на свадебных фотографиях ты должна быть красивой, — сказал Сантьяго. — Целую тебя, Тете. Загляните к нам, когда вернетесь.
— Что ты строишь из себя ломаку-кривляку? — успела еще крикнуть Тете в трубку. — Приходите с Аной, слышишь? Не валяй дурака, будет чупе с креветками.
Потом он зашел в цветочный магазин на Дарко и послал Тете корзину роз. От всей души желаем сестре и брату счастья, Ана и Сантьяго, думает он. Ана дулась на него целый день и до ночи с ним не разговаривала.
— Не из-за денег? — сказала Кета. — А из-за чего же? Ты боялся его?
— И боялся временами, — сказал Амбросио. — Но и жалел иногда тоже. Я был ему благодарен, я его очень уважал. Даже дружба у нас была, хоть я и понимал, кто он и кто я. Знаю, вы мне не верите, но это так. Честное слово.
— И ты не стыдился? — сказала Кета. — Людей? Друзей?
В полутьме она заметила его горькую улыбку; окно было открыто, но ветра не было, и в неподвижной надышанной духоте комнаты его голое тело покрылось потом. Кета чуть заметно отодвинулась, чтобы не касаться его.
— Друзья у меня дома остались, здесь ни одного так и не завел, — сказал Амбросио. — Приятели были — вот вроде того малого, что возит теперь дона Кайо. Или Иполито, тоже охранник. Они и не знали ничего. А и узнали бы — мне наплевать. Для них тут ничего такого не было. Помните, я вам рассказывал, что Иполито выделывал над арестованными? Чего же мне было стыдиться? Перед кем стыдиться-то?
— А я? — сказала Кета.
— И перед вами тоже, — сказал Амбросио. — Вы же не станете звонить об этом?
— Почему это не стану? — сказала Кета. — Ты же мне не платишь, чтоб я хранила твои тайны.
— Почему? Потому, что вы не хотите, чтоб знали, что я к вам хожу, — сказал Амбросио. — Потому и будете молчать.
— А если я все расскажу полоумной? — спросила Кета. — Что бы ты стал делать, если б она разнесла это по всему городу?
В полутьме раздался его смех — тихий и вежливый. Он лежал на спине и курил, и Кета смотрела, как плавают в неподвижном воздухе кольца дыма. Не слышно было голосов, и под окнами не проносились машины, и только тикали часы на ночном столике — тиканье это то пропадало, то вновь воспринималось слухом.
— Больше бы не пришел никогда, — сказал Амбросио. — И вы потеряли бы выгодного клиента.
— Да, считай, уже потеряла, — сказала Кета. — Раньше ты приходил каждый месяц-два. А сейчас? Сколько ты не был у меня? Пять месяцев? Больше? Это почему? Из-за Златоцвета?
— Полежать с вами немножко — это две недели работы, — объяснил Амбросио. — Я так шиковать не могу. Да и вас не всегда застанешь. В этом месяце я три раза приходил, а вас все не было.
— А что будет, если он узнает, что ты у меня бываешь? — сказала Кета. — Златоцвет.
— Вы его не за того принимаете, — поспешно и серьезно сказал Амбросио. — Он же не убогий какой. И не самодур. Он — настоящий сеньор, я же вам говорил.
— Нет, ну все-таки, что будет, если он узнает? — настаивала Кета. — Что он с тобой сделает, если я вот встречу его у полоумной, в Сан-Мигеле, да и скажу: так и так, Амбросио тратит на меня все, что от тебя получает.
— Вы же видите только одну сторону, потому и ошибаетесь на его счет, — сказал Амбросио. — А у него и другая есть. Он не деспот. Он — добрый, он — сеньор с головы до ног. Он уважение вызывает.
Кета засмеялась громче, взглянула на Амбросио: он закуривал новую сигарету, и вспыхнувшая спичка осветила на мгновение умиротворенные глаза, спокойно-серьезное лицо, блестящий от испарины лоб.
— Он тебя переменил, — мягко сказала она. — Ты с ним не за деньги, не из страха. Тебе нравится.
— Мне нравится быть его водителем, — сказал Амбросио. — У меня есть комната, получаю я больше, все меня уважают.
— А когда он спускает штаны и говорит: «Давай приступай к своим обязанностям» — тоже нравится? — засмеялась Кета.
— Все не так, как вы думаете, — медленно повторил Амбросио. — Это вы все напридумывали. Все совсем не так.
— А если тебе противно, не хочется? — сказала Кета. — Вот со мной так бывает, но все равно — ложусь, хоть и нет охоты, и мне все равно, но ведь от меня ничего особенного не требуется. А ты-то как?
— От этого горько бывает, — пробормотал Амбросио. — И мне, и ему. Вы что, думаете, мы — каждый день? Иногда даже и не каждый месяц. Это когда обычно у него что-нибудь скверное случается. Я уж знаю. Стоит ему только в машину сесть, сразу смекаю: что-то у него стряслось. Бледный такой становится, глаза западают, и голос такой странный, словно бы и не его. В Анкон, он говорит. Или: поедем в Анкон. Или: отвези меня в Анкон. Я уже знаю. Всю дорогу молчит, как немой. Вы бы его увидали в такие минуты, подумали бы: у него кто-то умер или ему сказали, что жить ему до утра осталось.
— Ну, а что ты чувствуешь, когда он говорит «в Анкон»? — сказала Кета. — Тебе-то это как?
— Вам противно ведь, когда дон Кайо велит: «сегодня вечером приезжай»? — очень тихо спросил Амбросио. — Когда хозяйка вас зовет?
— Теперь уже нет, — засмеялась Кета. — Полоумная стала моей подругой. Мы с нею над ним смеемся. Но ты, наверно, думаешь: вот мука моя начинается? И ты, наверно, его ненавидишь?
— Я думаю о том, что будет, когда мы приедем в Анкон, и мне тошно делается, — пожаловался Амбросио, и Кета увидела, что он прикоснулся к животу. — Вот здесь нехорошо становится, крутить начинает. Мне тогда страшно и жалко, и злоба такая поднимается. И я думаю: хоть бы сегодня одни разговоры были.
— Разговоры? — засмеялась Кета. — У вас и разговоры бывают?
— Он входит, лицо как у покойника, задергивает шторы, наливает, — тягуче и жалобно сказал Амбросио. — И уж знаю: что-то его там грызет, сосет, точит. Он мне рассказывал, понимаете? Раз даже видел, как он плачет.
— Давай поскорей вымойся, — нараспев выговорила Кета, глядя на него. — И что же он делает? И что тебя заставляет делать?
— Он становится совсем белый, и голос у него обрывается, — пробормотал Амбросио. — Он садится и мне говорит «садись». Спрашивает о всякой всячине, мы разговариваем. Ну, больше-то он говорит.
— Он тебе говорит о бабах, рассказывает всякую похабень, показывает фотографии, журнальчики всякие, да? — допытывалась Кета. — Мне вот только лечь да ноги раскинуть. А тебе-то, тебе-то?
— Я ему рассказываю о себе, — жалобно проговорил Амбросио. — Как я в Чинче жил, про детство, про мамашу. Про дона Кайо он все выспрашивал. И вообще обо всем. Я начинаю чувствовать, будто мы с ним — друзья. Понимаете?
— И страх твой проходит, и неловкость, — сказала Кета. — Он играет с тобой, как кошка с мышкой. Ну, а ты-то, ты-то?
— Он о себе говорит, о своих заботах, — бормотал Амбросио. — И пьет, пьет. И я тоже. И по лицу вижу — что-то его точит, покоя не дает.
— А ты с ним на «ты»? — сказала Кета. — В эти-то минуты отваживаешься?
— С вами-то не отваживаюсь, хоть и лежу в этой постели второй год, — пожаловался Амбросио. — Он выкладывает все свои печали, обиды, — и про дела, и про политику, и про детей. Говорит, говорит, и словно бы вижу все, что у него в душе творится. Он говорит, ему стыдно, понимаете?
— А почему он плачет? — сказала Кета. — Оттого, что ты?..
— И так часами, часами, — продолжал Амбросио. — Он говорит, я слушаю, потом я говорю, а слушает он. И все пьем, пьем, пьем, пока не чувствую, что больше ни единого глоточка в меня не влезет.
— Значит, он тебя накачивает, — сказала Кета. — Иначе не возбудит.
— Он подсыпает что-то в стакан, — прошептал Амбросио слабо, еле слышно, и Кета взглянула на него: он лежал, прикрыв лицо сгибом локтя, словно загорал на пляже. — В первый раз я заметил это, и он понял, что я заметил. И понял, что я испугался. Что это такое, дон?