— А от какой же болезни он умер? — говорит Амбросио.
— Ланда от этих предвыборных фортелей помолодел, а у меня седины прибавилось, — сказал сенатор Аревало. — Хватит с меня выборов. Сегодня вечером переменю пять девиц.
— Сердце, — говорит Сантьяго. — А может быть, оттого, что слишком много огорчений я ему доставлял.
— Пять? — засмеялся сенатор Ланда. — Пожалей себя.
— А вот теперь наш Иполито распалился по-настоящему, — сказал Лудовико. — Вот теперь он тебя достанет. Ай, мамочки мои!
— Ну зачем же так? — говорит Амбросио. — Ведь он вас так любил, так любил. Всегда повторял: Сантьяго я больше всех люблю.
Торжественно-воинственный голос дона Эмилио Аревало гремел над площадью, влетал на улицы, замирал на пустырях. Дон Эмилио был без пиджака, он размахивал рукой в такт словам, и докторский его перстень на пальце, вспыхивая на солнце, слепил глаза Трифульсио. Вон как кричит — может, сердится? Он поглядел на толпу перед трибуной — глаза, посоловевшие от водки, усталости или жары, губы, растянутые в зевке или выпускающие табачный дым. Может, он рассердился, что плохо слушают?
— Ты столько терся на выборах посреди всякой швали, Ланда, — сказал сенатор Аревало, — что усвоил их лексикон. — Когда будешь выступать в парламенте, постарайся обойтись без подобных шуточек.
— А как он переживал, когда вы из дому ушли, — говорит Амбросио.
— Ну-с, американский посол уже высказал мне свои претензии, — сказал дон Фермин. — Теперь, когда выборы остались позади, на правительство его страны произведет дурное впечатление то, что кандидат от оппозиции продолжает оставаться в тюрьме, и так далее. Эти гринго жить не могут без формальностей.
— Каждый божий день ездил к вашему дядюшке, дону Клодомиро, справлялся о вас, — говорит Амбросио. — Как Сантьяго, что Сантьяго?
Но вот дон Эмилио перестал кричать, улыбнулся, заговорил так, словно его за ухом почесывали. Да, он заулыбался, а рукою не рубил больше, а водил в воздухе плавно, как будто подманивал мулетой быка, и все стоявшие на трибуне тоже расцвели улыбками, а глядя на них, и Трифульсио заулыбался, вздохнул с облегчением.
— Вы, надеюсь, сказали послу, что если Монтаня больше незачем держать в тюрьме, его сейчас же отпустят, — сказал сенатор Аревало. — Не сегодня — завтра.
— Ага, заговорил, — сказал Лудовико. — Значит, ласки Иполито тебе пришлись не по вкусу? Ну, что же ты нам поведаешь, Тринидад?
— И в пансион, где вы жили, — говорит Амбросио. — И хозяйку все спрашивал: «Как там мой сын?»
— Не постигаю я этих стервецов, — сказал сенатор Ланда. — То было очень хорошо, что Монтаня перед выборами посадили, а теперь, видишь ли, плохо. Не посол, а рыжий у ковра, ей-богу! Кого только нам присылают!
— Он приезжал в пансион? — говорит Сантьяго.
— Разумеется, так я и ответил, — сказал дон Фермин. — Но вечером у меня была беседа с Эспиной, и дело оказалось не таким простым. У Эспины есть опасения: если сейчас выпустить Монтаня, могут подумать, что его и посадили-то для того только, чтобы Одрия победил на выборах в отсутствие соперника, а никакого заговора не было и в помине.
— Так ты, значит, — правая рука Айи де ла Торре? — сказал Лудовико. — Ты — истинный лидер АПРА, а Айа де ла Торре у тебя на подхвате? Верно я тебя понял, Тринидад?
— Все время приезжал, — говорит Амбросио. — Платил хозяйке, чтоб молчала.
— Этот ваш Эспина — олух безнадежный, — сказал сенатор Ланда. — Да кому же в лоб влетит верить в заговор?! Даже моя горничная знает, что Монтаня посадили, чтобы избавить Одрию от соперника.
— Нет, миленький, ты нас на пушку не возьмешь, — сказал Иполито. — Может, хочешь, чтоб я тебе ноги выдернул, спички вставил да бегать заставил, а?
— Он не хотел, чтобы вы знали, — говорит Амбросио, — думал, вам это неприятно будет.
— Да уж, наворотили, — сказал сенатор Аревало. — Зачем надо было арестовывать Монтаня? Не понимаю, как могли зарегистрировать кандидата от оппозиции, а потом в последний момент — отработать назад и сунуть его за решетку? Вина ложится на политических советников — на Арбелаэса, на этого кретина Ферро. Да и вы хороши, Фермин.
— Так что он вас без памяти любил, ниньо, — говорит Амбросио.
— Получилось не совсем так, как было намечено, — сказал дон Фермин. — С Монтанем мы могли и просчитаться. Я, кстати, был против его ареста. Теперь постараемся утрясти это дело.
Теперь руки его мелькали, как крылья ветряной мельницы, а голос накатывал валом — все выше, выше, и вот рухнул вниз, сорвавшись на крик: да здравствует Перу! Гром рукоплесканий на трибуне, овация на площади. Трифульсио размахивал своим флагом — да здравствует дон Эмилио Аревало! — и над головами взвились наконец флажки — да здравствует генерал Одрия! Громкоговорители, секунду похрипев, затопили площадь звуками государственного гимна.
— Когда Эспина сообщил мне, что собирается арестовать Монтаня по обвинению в заговоре против правительства, я ему возражал, — сказал дон Фермин. — Никого вы не обманете, а на генерала бросите тень, говорил я, неужели у нас не найдется надежных людей в Избирательной комиссии, в округах и участках? Но Эспина — болван, лишенный всякого понятия о политическом такте.
— Ага, ты — вождь АПРА, и тысячи твоих приверженцев штурмом возьмут префектуру, чтобы освободить тебя, — сказал Лудовико. — Хочешь полоумным прикинуться? Не выйдет, Тринидад.
— Почему ж вы все-таки ушли из дому, ниньо? — говорит Амбросио. — Не подумайте, что я из праздного любопытства спрашиваю. Чем вам плохо было у отца с матерью?
Дон Эмилио Аревало взмок от пота; он пожимал тянувшиеся к нему со всех сторон руки, вытирал лоб, улыбался, обнимался с теми, кто стоял рядом, а потом пошел к лесенке, и шаткое деревянное сооружение ходуном заходило. Ну, Трифульсио, пришел твой час.
— Слишком хорошо мне там было, потому и ушел, — говорит Сантьяго. — Я был так чист и так глуп, что не хотелось жить так хорошо и быть хорошим мальчиком.
— Самое забавное, что не Эспина решил арестовать Монтаня, — сказал дон Фермин. — Идея эта принадлежит не Арбелаэсу и не Ферро: подал ее и настоял на ней Кайо Бермудес.
— Так чист и так глуп, что полагал: если жизнь меня долбанет, я стану мужчиной, — говорит Сантьяго.
— Нет, Фермин, я не могу принять за чистую монету, что все было затеяно начальником канцелярии, третьестепенной фигурой, в сущности — клерком, — сказал сенатор Ланда. — Эспина просто-напросто хочет свалить вину на него: всегда виноват стрелочник.
Трифульсио стоял у самой лесенки, ударами локтей защищая свое место, поплевывал в ладони, не сводя взгляда с приближавшихся, шагавших по ступеням ног дона Эмилио — рядом ступали другие ноги, — напрягся всем телом, прочно утвердился на земле: сейчас, сейчас!
— Придется поверить, Ланда, потому что это — правда, — сказал дон Фермин. — И будь добр выбирать выражения: этот клерк, хочется тебе этого или нет, пользуется все большим доверием генерала.
— Ну, Иполито, дарю его тебе: владей и пользуйся, — сказал Лудовико. — Выбей-ка из него дурь.
— А не потому, значит, что вы с папой вашим на политике поссорились? Разных взглядов придерживались? — говорит Амбросио.
— Он верит каждому его слову и считает непогрешимым, — сказал дон Фармин. — Когда Бермудес открывает рот, все — Арбелаэс, Ферро и даже я — можем заткнуться, наше мнение уже никого не интересует. В истории с Монтанем я в этом убедился.
— Да не было у него никаких взглядов, — говорит Сантьяго. — Он, бедный, знал только: выгодно — невыгодно.
Вот ноги дона Эмилио уже на последней ступеньке, и Трифульсио рванулся к нему, в два прыжка подскочил вплотную и наклонился было, чтобы подхватить его. Ну-ну, друг мой, конфузливо засмеялся дон Эмилио, зачем это, спасибо, но — и Трифульсио, растерянно хлопая глазами, отступил, отпустил — а как же? — и дон Эмилио тоже вроде бы смутился, а толпа за спиной продолжала напирать, толкаться, пихаться.
— Дело-то все в том, — сказал сенатор Аревало, — что у Бермудеса — железная хватка. За полтора года он добился того, что апристов и коммунистов духа нет в Перу, и дал нам провести выборы.