— Только пришел, дон Кайо, примете его?
— Приму.
Через секунду дверь отворилась — золотистые кудряшки, гладкие, пухлые розовые щечки, упругий бесшумный шаг. Теноришка, подумал он, херувимчик, евнух.
— Чрезвычайно рад, сеньор Бермудес, — протягивал руку, улыбался и кланялся, сейчас поглядим, долго ль ты будешь радоваться. — Надеюсь, вы помните меня, в прошлом году вы…
— Разумеется, помню. Поговорим прямо здесь, если не возражаете. — Он подвел гостя к тому самому креслу, на котором недавно сидел Лосано. — Вы курите? Прошу.
Тот торопливо вытащил сигарету, достал свою зажигалку, с полупоклоном щелкнул ею.
— Я как раз собирался посетить вас, сеньор Бермудес. — Тальио беспрестанно двигался, ерзал в кресле, сидел как на иголках.
— Сердце сердцу весть подает, — сказал он с улыбкой. Увидел, что Тальио кивнул и открыл рот, и не дал ему сказать ни слова — протянул пачку газетных вырезок. Тот с преувеличенным удивлением взял ее, принялся сосредоточенно перебирать, кивая. Кивай, кивай, делай вид, что читаешь, макаронник поганый.
— Да-да, я видел, это ведь насчет беспорядков в Буэнос-Айресе. — Теперь перестал ерзать, замер, застыл. — Есть правительственное сообщение по этому поводу? Мы его немедленно распространим.
— Все газеты опубликовали сообщение АНСА, вы обскакали все остальные агентства, — сказал он. — Сорвали, должно быть, недурной куш?
Он улыбнулся и поймал ответную улыбку Тальио, но счастья в ней уже не было, воспитанный ты человек, евнух, и щеки стали еще красней.
— Мы-то считали, что лучше было бы не рассылать эту информацию в газеты, — сказал он. — Апристы забросали камнями посольство своей родной страны. Весьма прискорбный факт, не правда ли? Зачем об этом трубить?
— Я, по правде говоря, был удивлен, что напечатана только телеграмма АНСА. — Он плечами пожимал, руками разводил.
— Мы включили ее в наш бюллетень потому лишь, что никаких указаний на этот счет не получали. Телеграмма прошла через Службу информации, сеньор Бермудес. Надеюсь, мы не совершили никакой ошибки, сеньор Бермудес?
— Все информационные агентства придержали эту телеграмму, все, кроме АНСА, — горестно сказал он. — И это при наших-то с вами добрых отношениях, сеньор Тальио.
— Но телеграмма вместе со всеми остальными прошла через ваше ведомство, сеньор Бермудес. — Раскраснелся, забыл про улыбки, почуял, что жареным запахло. — Никаких замечаний, никаких указаний нам не давали. Прошу вас, вызовите доктора Альсибиадеса, я хочу разрешить это недоразумение немедленно.
— Наше ведомство не оценивает информацию, — он потушил сигарету и очень медленно закурил снова, — а только подтверждает получение, сеньор Тальио.
— Но если бы доктор Альсибиадес предупредил меня, я бы не стал включать эту телеграмму в информационный бюллетень, мы всегда так поступали. — Теперь встревожился не на шутку, растерялся, заволновался. — У нашего агентства и в мыслях не было распространять сведения, которые могут огорчить правительство. Но ведь мы не ясновидящие, сеньор Бермудес.
— Мы не даем никаких инструкций, — сказал он, увлеченно разглядывая кольца дыма, белые горошины на галстуке Тальио. — Мы лишь по-дружески, и в самых крайних случаях, рекомендуем не распространять сведения, роняющие престиж страны.
— Ну да, ну конечно, сеньор Бермудес. — Вот и ухватило кота поперек живота. — Я всегда выполнял все рекомендации доктора Альсибиадеса. Но на этот раз ни слова не было сказано, даже намека не было. Я прошу вас…
— Правительство не стало вводить предварительную цензуру именно затем, чтобы не причинять вреда агентствам, — сказал он.
— Если вы не вызовете доктора Альсибиадеса, мы никогда не восстановим истину. — Ну, Робертито, запасайся вазелинчиком, пришел твой час. — Пусть он даст объяснения вам и мне. Пожалуйста, я ничего не понимаю, сеньор Бермудес.
— Я сам закажу, — сказал Карлитос и, обращаясь к официанту: — Немецкого пива, этого, в жестянках.
Он прислонился к стене, сплошь оклеенной страницами «Нью-Йоркера». Лампа с рефлектором освещала всклокоченную голову, выпученные глаза, заросшее двухдневной щетиной лицо, нос, покрасневший от пьянства, думает Сантьяго, и от насморка.
— Оно, наверно, дорогое? — сказал Сантьяго. — У меня, знаешь, сейчас с деньгами туговато.
— Я угощаю, — сказал Карлитос. — Я только что расхвалил этих сволочей в статье. А ты знаешь, что сегодня вечером погубил свою репутацию, явившись сюда со мной?
Большая часть столов пустовала, но из-за плетеной занавески, перегораживавшей зал надвое, доносились голоса, у стойки бара человек без пиджака пил пиво, и кто-то, невидимый в темноте, наигрывал на рояле.
— Случалось мне здесь оставлять жалованье целиком, — сказал Карлитос. — В этом вертепе я как рыба в воде.
— А я впервые в «Негро-негро», — сказал Сантьяго. — Здесь что, правда, собираются художники и писатели?
— Непечатающиеся писатели, невыставляющиеся художники, — сказал Карлитос. — Когда я был еще совсем желторотым, я шел сюда как верующий к причастию. Садился вон туда, в уголок, смотрел, слушал, а если узнавал по фотографии писателя, сердце мое билось учащенно. Мне хотелось быть поближе к гениям, хотелось, чтоб частица их гениальности меня осенила.
— Так ведь ты сам пишешь, — сказал Сантьяго. — Пишешь и печатаешься, я читал твои стихи.
— Собирался писать, собирался печататься, — сказал Карлитос. — Поступил в «Кронику» и изменил призванию.
— Ты предпочел журналистику? — сказал Сантьяго.
— Я предпочитаю выпить, — засмеялся Карлитос. — Журналистика — это не призвание, а крах всех надежд. Скоро ты сам это поймешь.
Он весь сжался, и там, где только что была его голова, появились рисунки, карикатуры и английские буквы заголовков, и гримаса исказила его лицо, Савалита, пальцы судорожно впились в столешницу. Он тронул Карлитоса за руку: тебе нехорошо? Карлитос выпрямился, снова привалился затылком к стене.
— Наверно, язва моя дает себя знать. — Теперь за правым ухом у него был небоскреб, а за левым — человек-ворон. — Наверно, выпить надо. Ты думаешь, я пьяный, а у меня капли во рту не было.
Это твой последний друг, Савалита, и он — в больнице с белой горячкой. Завтра уж обязательно навестишь его, отнесешь ему что-нибудь почитать.
— Я садился за столик и чувствовал себя в Париже, — сказал Карлитос. — Я мечтал, как однажды окажусь в Париже и — бац! — непостижимым образом стану гением. Однако никуда я не поехал, Савалита, и вот сижу перед тобой, и у меня схватки, как при родах. Интересно, кем ты хотел быть, пока тебя не прибило к нашему берегу?
— Адвокатом, — сказал Сантьяго. — Нет, пожалуй, — революционером. Коммунистом.
— Журналист и коммунист, по крайней мере, рифмуется, а вот поэт и журналист — нет, — засмеялся Карлитос. — Меня, кстати, выперли со службы за то якобы, что я коммунист. А не выперли бы, я бы не пошел в газету и продолжал писать стихи.
— Знаешь, что такое белая горячка, Амбросио? — говорит Сантьяго. — Это когда ты ни о чем не желаешь знать, когда тебе ничего не хочется и не надо.
— А я такой же коммунист, как ты — китайский император, — сказал Карлитос. — Это самое пикантное: я так и не знаю, за что же все-таки меня выперли. Однако выперли, и вот я сижу перед тобой — пьяница с язвой желудка. Твое здоровье, хороший мальчик. Твое здоровье, Савалита.
Сеньорита Кета была хозяйкина лучшая подруга, она чаще всех появлялась в Сан-Мигеле, и ни одни гости без нее не обходились. Она была высокая, длинноногая, рыжая — крашеная, говорила Карлота, — смуглая, фигуристая, поярче была, чем сеньора Ортенсия, и одевалась смелей, и вела себя, выпивши, пошумней. Самый шум от нее был, когда приходили гости, самая была заводная и танцевала до упаду, и уж она-то предоставляла своим кавалерам полную волю и сама же их подстрекала: прижималась, ерошила им волосы, дышала в ухо, усаживалась, бесстыжая, на колени. Без нее никакое веселье не клеилось. В первый раз увидев Амалию, она долго ее разглядывала с непонятной какой-то улыбочкой, задумчиво так рассматривала с головы до ног, и Амалия еще удивилась, чего это она? Значит, ты и есть та знаменитая Амалия, наконец-то я с тобой познакомилась. Чем это она знаменита? Ну, как же, засмеялась та, разбиваешь сердца, сводишь мужчин с ума. Тоже вроде бы с приветом, но, видно, незлая и симпатичная. Они с сеньорой если не развлекались по телефону, то сплетничали. Влетала в дом, в глазах — шальной огонек, и начиналось: ох, я тебе такое расскажу! И из кухни Амалия слышала, как они перемывают кости всем своим знакомым, все высмеивают, над всеми потешаются. Она и их с Карлотой вгоняла в краску своими шуточками. Но зато была добрая: когда посылала за чем-нибудь к китайцу в лавочку, всегда давала соль или два. А однажды, когда у Амалии был выходной, посадила ее в свою белую машинку, подвезла до самой остановки.