— Ну, так как ты думаешь? — весело интересуется Джен. — Хочешь ты теперь покушать?

— На самом деле я, пожалуй, подожду, — негромко говорит Касси. Ее взгляд по-прежнему устремлен в окно. — Я больше не голодна.

Джен смотрит на меня и закатывает глаза, словно желая сказать: «Эти мне чокнутые!»

Лина

Мы покидаем явку, не тратя времени даром, теперь, когда решение принято: мы всей группой отправляем­ся в Портленд, присоединяемся там к сопротивлению и вливаемся в ряды агитаторов. Назревает что-то мас­штабное, но Кэп с Максом отказываются рассказы­вать, что именно, и моя мать утверждает, что они все равно знают лишь отдельные детали. Теперь, когда стена между нами рухнула, я больше не сопротивля­юсь так отчаянно возвращению в Портленд. На самом деле в глубине души я даже жду этого.

Мы с матерью разговариваем у костра, пока едим. Мы разговариваем вечером до тех пор, пока Джулиан не высовывает голову из палатки, сонный и плохо со­ображающий, и не сообщает, что мне все-таки надо хоть немного поспать, или до тех пор, пока Рэйвен не орет, чтобы мы, черт побери, заткнулись наконец.

Мы разговариваем утром. Мы разговариваем на ходу.

Мы разговариваем о том, что было схожего в ее и в моей жизни в Диких землях. Она рассказывает мне, что участвовала в сопротивлении, даже когда находилась в Крипте - там был агент, участник сопротивле­ния, исцеленный, который продолжал сочувствовать делу и работал охранником в шестом отделении, где держали мою мать. Его обвинили в ее побеге, и он сам сделался заключенным.

Я помню его. Я видела, как он лежал, скорчившись, в позе эмбриона, в углу тесной камеры. Впрочем, я не стала рассказывать матери об этом. И не стала расска­зывать, как мы с Алексом пробрались в Крипту, пото­му что для этого пришлось бы говорить о нем. А я не могу себя заставить говорить о нем — ни с матерью и ни с кем.

— Бедный Томас. — Мать качает головой. — Он приложил столько усилий, чтобы попасть на работу в шестое отделение. — Она бросает взгляд на меня. — Понимаешь, он знал Рэйчел — еще давно. Я думаю, он всегда негодовал, что ему пришлось отказаться от нее. Он был в гневе — даже после исцеления.

Яркое солнце заставляет меня щуриться. Перед мысленным взором проносятся давно позабытые кар­тины: Рэйчел заперлась в своей комнате, и отказывает­ся выходить оттуда, и есть тоже отказывается. Бледное, веснушчатое лицо Томаса возникает в окне. Он машет руками, упрашивая впустить его. День, когда Рэйчел отволокли в лабораторию: я сижу, забившись в угол, и смотрю, как она брыкается, кричит и щерится, словно дикое животное. Должно быть, мне тогда было во­семь — прошел всего лишь год со смерти моей мамы, или, точнее, после того как мне сказали, что она умерла.

— Томас Дейл, — выпаливаю я. Это имя таилось где-то в глубине моей памяти все эти годы. Мама рассеянно проводит рукой по колышущейся на ветру траве. На солнце ее возраст и морщины на лице бросаются в глаза.

— Я с трудом вспомнила его. И, конечно, он сильно изменился к тому времени, как я увидела его снова. Ведь прошло три-четыре года. Я помню, как поймала его, когда он бродил вокруг нашего дома, — я в тот день вернулась раньше с работы. Он перепугался. Ду­мал, что я донесу. — Она хрипло смеется. — Это было как раз перед тем, как меня... забрали.

— И он помог тебе, — говорю я. Я пытаюсь отчетли­во представить лицо Томаса, извлечь из забвения под­робности, но вижу лишь грязное тело, скорчившееся на полу очень грязной камеры.

Мама кивает.

— Он не мог забыть того, что потерял. Оно оста­лось с ним. Ты же знаешь, с некоторыми это случается. Я всегда думала, что именно это произошло с твоим отцом.

— Так папу исцелили?! — Даже не знаю, почему я так разочарована. Я даже не помню его: он умер от рака, когда мне был всего годик.

— Да. - На мамином подбородке подергивается мышца. — Но иногда мне казалось... Бывали моменты, когда казалось, что он все-таки испытывает это чувство, хоть и на секунду. Возможно, я просто вообража­ла себе. Не важно. Я все равно любила его. Он был очень добр ко мне.

Она непроизвольно касается шеи, словно ощущает на ней подвеску, которую носила, — военный кулон моего дедушки, подаренный ей папой. Она воспользовалась им, чтобы проложить себе путь на волю из Крипты.

— Твоя подвеска, — говорю я. — Ты так и не при­выкла, что ее больше нет.

Она, сощурившись, поворачивается ко мне. Она даже ухитряется улыбнуться.

— Бывают потери, которые не забываются.

Я тоже рассказываю матери о своей жизни, особен­но о том, что произошло после ухода из Портленда, и о том, как я оказалась связана с Рэйвен и Тэком и с со­противлением. Порою мы предаемся воспоминаниям о Времени До — об утраченном времени, когда ее еще не забрали, мою сестру еще не исцелили, меня еще не отдали в дом к тете Кэрол. Но не часто.

Как говорит моя масть, бывают потери, что не за­бываются.

Некоторые темы постоянно остаются запретными. Она не спрашивает, что заставило меня перейти гра­ницу, а я не выказываю желания обсуждать это. Я хра­ню записку Алекса в маленьком кожаном мешочке, который ношу на шее, — мне его подарила мама, а сама она приобрела его у торговца в начале года, — но это воспоминание из прошлой жизни. Это все равно, что носить при себе портрет умершего.

Мать, конечно же, знает, что я нашла свой путь к любви. Время от времени я вижу, как она смотрит на нас с Джулианом. Выражение ее лица — смесь гордо­сти, горя, зависти и любви — напоминает мне, что она не только моя мать, но еще и женщина, всю жизнь сра­жавшаяся за то, чего никогда не испытала в полной мере.

Моего папу исцелили. А ты не можешь любить в полной мере, если тебя не любят в ответ.

Мне жаль ее до слез. Я ненавижу это чувство и от­части стыжусь его. Мы с Джулианом вновь обрели гармонию. Мы как будто скользили над последними несколькими неделями, скользили над длинной тенью Алекса и вот благополучно приземлились. Мы не мо­жем насытиться друг другом. Меня снова восхищает все в нем: его руки, его манера говорить негромко и мягко, его разнообразные смешки.

По ночам, в темноте, мы тянемся друг к другу. Мы любим друг друга в ритме ночи, под уханье, вскрики и стоны животных снаружи. И, несмотря на опасности Диких земель и постоянную угрозу со стороны регу­ляторов и стервятников, я чувствую себя свободной впервые за... кажется, за целую вечность.

Однажды утром я выбираюсь из палатки и обнару­живаю, что Рэйвен проспала и вместо нее костром за­нимаются Джулиан и моя мама. Они стоят спиной ко мне и негромко смеются над чем-то. Тонкие струйки дыма поднимаются в прозрачный весенний воздух. На мгновение я застываю в страхе: у меня такое чувство, будто я стою на краю чего-то — и если я шелохнусь, сделаю шаг вперед или назад, эту картину развеет ве­тер, а они рассыплются прахом.

Потом Джулиан поворачивается и видит меня.

— Доброе утро, красавица, — говорит он. Его лицо все еще в синяках и местами распухшее, но у его глаз точно такой же цвет, как у неба рано поутру. Когда Джулиан улыбается, я думаю, что никогда не видела ничего красивее его.

Мама берет ведро и встает.

— Пойду вымоюсь, — сообщает она.

— И я с тобой, — говорю я.

Когда я вхожу во все еще ледяной ручей, мое тело от ветра покрывается гусиной кожей. По небу несется стайка ласточек. У воды легкий привкус песка. Моя мать что-то негромко напевает ниже по течению. Это не то счастье, которое я себе представляла. Не то, что я выбрала.

Но этого достаточно. Более чем достаточно.

На границе Род-Айленда мы неожиданно встреча­ем еще одну группу хоумстидеров, примерно дюжины в две, которая тоже движется в Портленд. Все они, кроме двоих, поддерживают сопротивление, а тем дво­им, которым не хочется драться, страшно остаться в одиночестве. Мы неподалеку от берега моря, и повсю­ду видны осколки прежней жизни. Мы идем мимо грандиозной цементной постройки, напоминающей соты. Тэк опознает в ней крытую автостоянку.