— И что же?
— А то, что спустя короткое время для тебя вся эта история с гангстерской любовью превратится в досадный эпизод. Наша жизнь сейчас слегка… м-м-м… ненормальна, ты немного не в себе, это естественно, но все вернется на круги своя. Эрли, возьми себя в руки. Жизнь не делает нам скидок за былые заслуги… Вспомни короля Ричарда. Как только мы закончим с нашими летными делами, мы незамедлительно уладим все недоразумения с Пиредрой и его бандитским отродьем.
— Отродьем? А мы кто такие? Чем мы лучше? Мы тоже убили… Я тоже теперь отродье, я замешан во всем, потому что все видел и соглашался. А ты, Джон?.. Извини, но ты… Тебе говорить…
— Ну да, я военный преступник, как выражался твой дядюшка.
— Ты начал ту войну.
— Ах, это я начал войну? А известно ли почтенному обвинителю, что к началу войны я сидел в заштатном Крайстчерче, был опальным генералом и имел под командованием ощипанный корпус да еще один полк этого тихого шизофреника принца Руперта. Еще не явился миру чудодей, который при таких раскладах начал бы хоть какую-нибудь войну.
Эрлен не настолько хорошо знал детали военной истории, чтобы поймать Кромвеля на слове, но все же почувствовал, что маршал лукавит. Впрочем, Дж. Дж. и сам понимал, что мимолетная опала в Крайстчерче — слабое оправдание для бессменного начальника генерального штаба, и потому поспешил перейти в наступление:
— Да-да-да, какие мы ужасно плохие… Война и все такое прочее, хотя и не мы начали эту войну и не мы придумали этот мир с его законами. Ты говоришь, что мы не имеем права судить Рамиреса (Эрликон этого совсем не говорил, но маршала уже неудержимо несло по волнам ораторской стихии), а какое право ты имеешь судить нас? Какое право вы имеете судить нас? Тебя клюнул жареный петух в виде испанской шаманки, и ты усомнился в системе мироздания — прелестный повод! Да, любезный юноша, мы воевали и перекраивали мир по собственному разумению и не прятали голову в песок. А вот ради чего живете вы? Ради чего живешь ты, судящий меня? Ради идеи контакта? Твоим контактом правит железка, сделанная неизвестно кем неизвестно где, которая из своих интересов убивает твоих собратьев руками гангстера, которого я пристрелил полвека назад, и малахольного завоевателя, умершего тогда же за миллион парсеков от Земли.
Этой гневной тирадой маршал, видимо, хотел отрезвить Эрлена, но результата добился абсолютно противоположного. Эрликон молчал, чувствуя себя подавленным, он даже не обратил внимания на то, как Кромвель перевел разговор в другое русло, и догадывался, что сейчас ему предложат почетный компромисс, как всегда, уводящий в нужную Дж. Дж. сторону. Однако самым тошнотворным было очередное, еще более резкое напоминание о том, как смешна его воля в тех жерновах, в которые он угодил. В Эрлене поднялось рвущееся, тупое возмущение.
— Я не буду играть по этим правилам! — выпалил он. Где-то в животе ли, в груди ли возникло знакомое болезненно-сладкое чувство подступающей истерики.
— Ах ты Господи! Чем же тебе плохи наши правила? — вновь что-то, чего Эрликон не сумел разобрать, захватило Кромвеля за живое. — Я, мой дорогой, слышал подобные упреки бессчетное число раз и заранее знаю, к чему они ведут. Все эти разговоры приходят рано или поздно к одному и тому же: вы-де задержали, вы-де отклонили человечество от достижения какой-то там заветной цели. Как же, как же. Вздор! Открой Шардена: цель человечества — это мы! Никто не знает направления, и цели никакой не существует. Нельзя сожалеть о том, чего никогда не было; система отсчета кончается на нас с тобой, и поэтому мы смело можем называть Скифа и Пиредру мерзавцами и убийцами. А заодно и их дочку.
Эрлен затрясся и попятился, и неизвестно, что сказал бы и что бы тут могло произойти, но дверь внезапно распахнулась, ударив его по спине, и на пороге появился Вертипорох, держа в руках пакет апельсинов и телеграфный бланк. Вскоре после «Стоунхенджа» под напором Кромвеля механик расстался с бородой и в сохраненных усах стал похож на молодого, но на редкость задумчивого моржа.
— Вот новость, — объявил он, швыряя апельсины в ближайшего слонопотама. — Главный прислал письмо. Зовет на пляс к деду-основателю. Эй, что это с тобой? Слушай, Джон, надо белые шарфы, знаешь, такие длинные, до земли; пальто черные, шарфы белые, там такой народ соберется…
Дж. Дж. заглянул в телеграмму:
— Бал. Выезжаем в свет. Это за неделю-то до этапа. Охохонюшки. Дитя мое, — сменил он тон, — вам необходимо развеяться. Добрейший маршал Кромвель идет навстречу всем пожеланиям команды, но — позвонить девушке разрешаю только из аэропорта, не то дон Рамирес разволнуется, а мы должны беречь его для Скифа.
— На предмет эксперимента, — радостно докончил Вертипорох. — Джон, позвони в «Нину Риччи», есть потрясающие шарфы, можно, например, с вышивкой…
Эрликон смотрел на них и подумал сначала: «Господи, зачем я не умер? — а потом: — Господи, какая же пошлость лезет мне в голову!»
Эдгар Баженов прилетел на званый ужин тем же рейсом, что и Эрлен. В аэропорту Шарля де Голля чемпиона встречали особо доверенные представители армии поклонников и поклонниц — любимицы «Пентхауза» три Кассандры — Касси, Сандра и Андреа вместе со своей дамой-патронессой Люсиндой Джессоп. Фигуры всех четверых были настолько усовершенствованы современной хирургией, что пробуждали у Баженова какие-то сельскохозяйственные ассоциации — «мои холмогорочки», называл он их ласково, вызывая веселое оживление: «What does it mean — cholmogorochki?» Отвечать Эдгар не спешил, а в этот раз обошелся с подругами уж и вовсе невежливо: упав в тройные объятия и едва втянув свои длиннющие ноги так, чтобы дверца «линкольна» могла закрыться, он велел отвезти себя в Центральную летную информатеку, пить отказался и крайне жестким, даже равнодушным тоном отложил все развлечения на вечер.
Эдгар пребывал в величайшем смущении духа, и дело тут было отнюдь не в том, что Эрликон нещадно осрамил его и поразил воображение. Это бы ладно, но… Страшная догадка брезжила в чемпионском мозгу — чудовищная, как будто ничем не подкрепленная, но все же… Эрлен и представить себе не мог, что из всей эпопеи со «Стоунхенджем» Эдгара больше всего поразили взлет и посадка «Милана». Никто в те минуты не обратил внимания ни на то, ни на другое — все были потрясены, и Эдгар был потрясен, но у него была дьявольски цепкая память, он просмотрел — и не один раз — все записи и кинограммы всех чемпионатов и Олимпиад, и не только. Эрликон посадил самолет по так называемой азимутальной схеме, тридцать градусов в сторону от курса, в зоне скверно управляемой «нечеткой тяги», как бы чуть боком; в старину такой финт называли (непонятно почему) «иноходью», и проделывали его в высшей степени изощренные мастера как доказательство полного равнодушия к трудностям нештатной позиции.
Был же пилот, садившийся так всегда, сделавший «иноходь» своим фирменным клеймом, исполнявшимся уже машинально… Десятки раз, во многих хрониках, видел Эдгар этот нарочито небрежный разворот, и толпа ледяных мурашек пробежала от чемпионского копчика к чемпионскому затылку.
Но допустим, допустим, Эрлен как-то выучил, освоил, в конце концов, парень способный, этого никто не отнимет, но ведь же еще и взлет… Семьдесят градусов, ручку вправо на себя, левая нога до отказа, переворот. Такого не знали даже очень и очень грамотные пилоты, а уж тем более Эрликон — это было не просто заковыристое и эффектное вступление, это был ныне никем не применяющийся коронный прием асов второй мировой войны — уход с аэродрома под обстрелом или во время атаки бомбардировщиков. Где, в каком сне этот недоученный мальчишка мог подсмотреть тот давний фокус и сделать его первый раз в жизни так, будто никак иначе отродясь и не взлетал?
Воздушный почерк каждого пилота неповторим и после определенного срока неизменен. Баженов тренировался и выступал вместе с Эрликоном почти пять лет и его стиль знал досконально и в подробностях. Восходящие виражи удаются Эрлену лучше, чем нисходящие; он силен в штопорных фигурах, но это не от опыта, а от Бога, а потому успех нечеток и нестабилен; и еще полторы дюжины деталей Эдгар мог бы назвать без труда, он любого пилота легко опознавал в воздухе по первой же эволюции. Теперь же произошло чудо. Вдохновенную, но рваную и комканую поступь Эрликона в одночасье сменил размашистый и уверенный шаг — словно робкая и неверная стамеска начинающего столяра уступила место грубому, но точному топору плотника-виртуоза. Да, жестковато, но выверено фантастически; да, перо местами хромает, но рука — гения-каллиграфа. И это страшно вымолвить, но, о Создатель, Эдгар знал эту руку…