Вводит ли он, прежде всего, "машину богов" в свою историю, как можно было ожидать от ее сакрализатора? Ничуть не бывало. Конечно, люди суеверны, но историк выше их суеверия. Стоит прочесть, как язвительно он описывает хитрость Никия, использовавшего набожность энгийцев для своего побега (отр. 45 М), как он осмеивает мнение Эсхила о чудесном происхождении булыжников Камарги в дельте Роны (отр. 28), как он клеймит шарлатанов, путем мнимых заговоров сгущающих сирийскую нефть (отр. 63). Нет, от него до Кассия Диона еще далеко: он все-таки еще историк эллинизма. Но рок – это дело другое.

Одна из многих красот посидониева изложения заключалась в том, что он, вводя на сцену какого-нибудь нового врага Рима, описывал его историю и быт; этому хорошему правилу древний мир был обязан тем, что мог прочесть у него, задолго до Цезаря и Тацита, этнологию галлов и германцев, этнологию очень интересную, почерпнутую из собственных наблюдений. Этот же принцип заставил его в начале своего рассказа о невольнических войнах дать своим читателям связное изложение происхождения и развития рабства. Здесь спекуляция подавала руку эмпирии: золотой век, его вырождение, возникновение рабства, войны... Некоторые народы оказались неспособными к самоуправлению – им пришлось предоставить другим, более способным, управлять и собою и ими. Таково было естественное рабство; было, однако, и насильственное. В Греции первыми хиосцы силою подчинили себе свободных людей, превращая их в рабов. Но настало время – хиосцы были сами обращены в рабство Митридатом, были предоставлены своим собственным рабам для переселения в колхидскую землю. "Так, очевидно, разгневалось на них божество за то, что они первые воспользовались услугами купленных рабов, между тем как налицо были для службы им и свободные работники". Мы вынуждены по когтю судить о льве – от истории Посидония нам сохранились только отрывки. Что он говорил о гневе того же божества за пожар Карфагена и Коринфа, о десятивековом роке, нависшем над отпрыском Трои – об этом нам предоставляется только догадываться. Но случайность сохранила нам знаменательное место о Митридате, "которому оракул повсюду предсказывал владычество над вселенной" (отр. 41) и не менее знаменательное о тревоге семикратного консула Мария,

"об его ночных страхах и зловещих снах, причем ему все казалось, что он слышит чьи-то слова:

Грозно ведь даже и ложе далекого льва-душегуба.

Но так как он более всего боялся бессонницы, то он отдался бражничеству, опьяняя себя несвоевременно и в несвойственной его возрасту мере, стараясь всячески приворожить к себе сон, точно целебное средство от забот. И вот, наконец, когда к нему пришел вестник от моря, его обуяла новая тревога, отчасти от страха перед предстоящим ему, отчасти же и из досады и пресыщения настоящим. Прибавился незначительный повод – и он впал в тяжелую болезнь" (отр. 40).

Тогда именно его посетил Посидоний как посол родосской республики.

Мы любовно вникаем теперь в эти отрывки, эти красивые клочки некогда прекрасной картины; их немного, но все-таки они подтверждают суждение Афинея, что "стоик Посидоний создал свою Историю достойно той философии, которую он исповедовал" (отр. 25).

§45

Посидоний – не из тех, которых можно охватить одним несложным определением. Философ, ученый и историк, соединяющий философскую спекуляцию с трезвым научным наблюдением и строящий на обоих свою историю одной из самых захватывающих эпох в жизни человечества, он совмещает в себе борющиеся друг с другом силы эллинизма, секуляризационную и сакрализационную. Но при этом чувствуется, что первая – убывает, вторая – растет. Посидоний силится собрать в своем сознании ускользающую струю первой и преградить путь чрезмерному напору второй. И чувствуется также, что недалеко то время, когда и та, и другая плотина будет прорвана.

Обращение Стои в лице Посидония – это был первый шаг на пути сакрализации философии; вся новая Стоя эпохи империи, Сенека, Музоний, Эпиктет, Марк Аврелий – находится под его влиянием.

Вторым шагом было воскресение пифагореизма, дремавшего столетие с лишком после кровавой расправы с "вакханалиями" в начале II века; это событие касается, скорее, римской религии, но упомянуть о нем здесь следовало, так как оно подготовило расцвет магии и волшебства в эпоху до и после Рождества Христова.

И третьим шагом было обращение также и Академии – той средней Академии, которая в течение почти двух столетий вела свою ожесточенную войну с благочестивой Стоей красноречивыми устами своих смелых представителей от Аркесилая до Филона, учителя Цицерона – ее обращение на пути первоучителя в лице Антиоха Аскалонского. Читая "просветительные" трактаты Цицерона "о природе богов", "о ведовстве" и др., полезно помнить, что это – последние проявления секулярной мысли античной философии, символ веры последнего представителя средней Академии; с его современника Антиоха начинается трехсотлетнее царство новой Академии. Она нас не пленяет оригинальностью – спасибо ей и на том, что она прилежно толковала в своих школах творения первоучителя, не давая заглохнуть в сознании людей его вдохновенному провидческому слову. Но не следует забывать и того, что без новой Академии не было бы и неоплатонизма, а с ним – самого яркого в античном мире проявления сакрализованной философской мысли.

А так как в Ликее всеподавляющий авторитет Аристотеля никогда серьезной опасности не подвергался, то из крупных философских школ к исходу I в. до Р.X. одна только эпикурейская, строго державшаяся традиций своего первоучителя, была оплотом вольнодумства. В Риме она была очень влиятельна: Филодем ее с честью и успехом представлял – мы познакомились выше с образчиком его отношения к эллинистической религии (§23); с жаром неофита Лукреций ее воспевал в своей творческой мании; Вергилий и Гораций ей учились в молодости... В молодости, да; но в более зрелом возрасте они оба от нее отошли: Горация личное переживание обратило на путь богопочитания, Вергилия переманил все тот же маг исполняющихся времен, тогда уже покойный Посидоний. Отсюда четвертая эклога, этот вещий привет грядущему младенцу, вождю нового золотого века; отсюда любимец рока Эней; отсюда стоический Элисий шестой песни Энеиды.

Да, многих переманил Посидоний; нелегко было с ним тягаться эпикурейцам с их в основе убедительной, но в своей разработке поверхностной и легкомысленной физикой. В сущности, эпикурейцы не были исследователями: физика интересовала их лишь постольку, поскольку она открывала возможность объяснения природных явлений opera sine divum. У Посидония не то. Его чисто научные сочинения были проникнуты и исследовательским, и систематизаторским духом: наука интересовала его сама по себе, а не как обводной канал для "суеверия". Тщательно разработанная неутомимым исследователем в таких серьезных сочинениях, как "об Океане" или "Метеорология", она возбуждала доверие и к его спекулятивно-физическим теориям. Если такой глубокий ученый как Посидоний признавал и богов, и бессмертие души, и рок, и ведовство – то кто отважится ему прекословить?

Поклонник Рока был сам лучшим доказательством его могущества. Дело ли простой случайности это соединение столь разнообразных и ярких естественно-исторических дарований со столь глубокой и искренней религиозностью и столь чарующим даром слова? Нет. Умирающий эллинизм искал того, через которого он мог бы передать свои величавые достижения следующей, все еще развитой и деятельной, но уже не столь творческой, эпохе; он нашел его в Посидоний.