Но мне кажется, что такого бога верующему человеку не нужно. Если мы скажем, что бог есть, но мир существует сам по себе, то мы разрушим единственное очарование, которое есть за богом. И человек очень могуч, и человек многое знает и в сердце своем носит добро. Лучше надеяться, что человек опытом своим и умом уничтожит то неприятное, тот хаос, который существует в природе. Допускать же существование бога, который не всемогущ, не всеобъемлющ, — это нежелательно ни с какой стороны. Всемогущий бог, по крайней мере, желателен со стороны сердца. Но если в мире есть страдание, а оно есть, если в мире есть грех, а он есть, то в таком случае бог не может быть всеблагим, вездесущим, всезнающим.
Правда, есть еще одно объяснение: бог дал человеку свободную волю. От этой–то свободной воли вся беда и произошла. Это жалкий прием! Хорошо, бог дал ему свободную волю. Знал ли бог, что из этой свободной воли произойдет зло? Знал, ибо он всеведущ. Итак, он сознательно дал свободную волю, зная, что она целую массу людей погубит. Что значит свободная воля? Это значит, что человек свободно проявляет свое «я», свой характер… и я всегда могу сказать богу: «Если моя свободная воля повела меня в дурную сторону, а свободная воля какого–нибудь другого человека повела его в хорошую сторону, то я спрашиваю себя: почему ты мне не дал такой воли, как ему? Почему в меня вложена такая воля, которая влечет в дурную сторону?» Если все происходит от бога, если нет другого источника бытия, то каждый грех совершает бог, каждое преступление имеет свой корень в нем, и он никого карать не имеет права. Если бы он действительно существовал и сидел на каких угодно престолах и был окружен сонмом каких угодно ангелов и гремел громами, то современный человек все равно должен был бы ему сказать: «Ты тиран, и признавать тебя я все равно не могу, так как я не раб, а свободный человек!»
Если бы такой человек сидел в раю, то он там должен был бы устроить революцию такую же, как на земле, так как в аду сидят грешники, которые попали в ад не по своей вине, а по вине бога, не сумевшего создать такой мир, в котором не было бы греха.
Поэтому все традиционное представление о божестве совершенно не выдерживает критики, оно неприемлемо для свободного, гордого человека, который привык рассуждать своими мыслями, своим разумом, который не позволит себя морочить и сердце которого полно искренней любви.
Если мы, люди коммунистической совести, не кричим криком по поводу каждого страдания, то это потому, что кричать глупо, мы сами во многом виноваты, а если бы бог был, мы должны были бы быть самыми страстными богоборцами, ибо бог имел все возможности сделать нас хорошими, а он сделал нас грешными, жалкими, ограниченными. Достоевский говорил: бога я готов принять, но мира не приемлю. Но так как мир есть действительность, то незачем омрачать свою мысль, незачем искушать свое сердце представлением о скверном правителе. Крестьяне прежде говаривали: «Сам–то царь хорош, только до него далеко, а до бога высоко». И как в царстве какого–нибудь богдыхана творилось много неправды и как какой–нибудь крестьянин считал, что царь все знает, да к нему далеко, и старался подать челобитную какому–нибудь вельможе, так, совершенно так же верующий человек, как мы его наблюдаем в церквах, начинает молиться какому–нибудь святому для того, чтобы богоматерь или другие замолвили словечко богу.
Полная аналогия всему тому, что мы видим в отношении земной жизни! Как какой–нибудь безграмотный крестьянин хочет подать челобитную и идет к адвокату, потому что он не знает, как говорить с чиновником, так крестьянин, когда случится засуха, идет к священнику и говорит: «Похлопочи там где–нибудь в небесном департаменте погод, для тебя лучше сделают».
Однако мы очень сильно отличаемся как от буржуазных верующих, так и от буржуазных неверующих. Буржуй верующий, если он образованный человек, придумывает утонченную религию; если он образованный человек, он понимает, что на этом рае или аде далеко не уедешь, но вместе с тем он думает, что ему самому нужна вера. Относительно трудящихся он совершенно убежден, что им вера необходима. Когда я был в ссылке в Тотьме и там архимандрит что–то напакостил, то мне содержатель местной пивной говорил: «Дурно делает архимандрит, потому что когда архимандрит ведет себя предосудительно, то вера в бога падает: тогда всякий придет, да и хапнет , мою выручку». У него было такое убеждение, что если полицейский может потащить вора здесь в кутузку, то ангел может потащить его в ад на том свете. И вор этого особенно боится, ибо полиция может прозевать, а небо всеведуще.
Буржуй и для себя жаждет бога, потому что есть явления, которые он но может объяснить. Явления природы ему может объяснить какой–нибудь ученый, но в общественных явлениях он чрезвычайно зависит от каких–то случайных сил. Сегодня он выиграл на бирже, а завтра нет. Тысячи случайностей даже самого крупного буржуя делают игралищем каких–то неожиданностей в его повседневной жизни. Любят его или не любят, здоров он или нет — все это тоже плохо поддается учету. Все это заставляет человека разбираться и выбирать из нескольких представлений или то, что миром правит случай и что он сам есть игралище этого случая, который не поддается учету, или другое представление, а именно — за этим случаем есть какая–то сила, провидение, которое этим случаем руководит.
И вот с фатальной силой известная часть буржуазии, буржуазных мыслителей примыкает к этому учению, тем более, что на это их наталкивает желание сохранить бога как полицейскую силу для бедных. Такой буржуй не может даже хорошенько сказать, доброе ли это провидение или злое. Иной из буржуев верит по–христиански, иной по–теософски[215], иной верит, что есть не только добрый бог, но и злой. Но вера во что–то мистическое, что–то таинственное продолжает быть ему присуща.
Я могу остановиться еще на одном веровании, очень утонченном, и разобрать его на всякий случай, если здесь есть люди, которые к нему чувствуют пристрастие. В первые века христианства развивается особое представление о боге, на первый взгляд логичное. Это — представление о боге, которое развернули неоплатоники[216]. Их вера заключается в том, что бог никакого мира не создавал. Он, действительно, всеблажен, всемогущ, вездесущ, по материя, которая есть зло, которая есть грязь, которая есть абсолютное отрицание бога, от века существует рядом с ним. Так они существуют, не трогая друг друга. С одной стороны — божество, чистый свет, с другой стороны — абсолютный мрак, который есть материя, и вот мы являемся каким–то неведомым путем попавшими слабыми искрами этого бога, затерявшимися во мраке. То, что мы затерялись во мраке, то, что мы пленники материи, — это сказывается в наших страстях, в нашей любви к этой материи, в том, что мы прикованы к земному, а то, что мы святые, то, что мы тянемся к свету, сказывается в нашей тоске, в нашем желании вернуться в тот свет, спокойствие, о котором нельзя сказать, бытие оно или нет.
На востоке это учение развито еще более широко, оно было своеобразно развернуто учителями буддизма[217]. Все живое стремится вырваться из этого миража явлений для того, чтобы перестать быть, но это «перестать быть» не значит уничтожиться, сделаться равным нулю. Это значит потерять все страсти, всякое, желание двигаться, всякую жизнь, ибо жизнь предполагает изменение. Если бы мы были всеблаженны, то мы но изменялись бы, мы застыли бы и перестали проявлять себя. Такое существо ничем себя не проявляет, но оно потому себя ничем не проявляет, что оно всеблаженно и в блаженности своей оно вечно. Это, по буддизму, нирвана. Это уже не райское представление о боге. Человек хочет как–то вырваться из этого болота бытия, в котором он далеко не всеблажен.
Это миросозерцание, жаждущее обмана. В многострадальной Индии после страшных общественных невзгод, когда голод, эпидемии, внутренние раздоры совершенно потрясли человеческое сердце, или в греко–римском мире на его закате, когда каждый сенатор дрожал перед императором, который мог отнять у него не только имущество, но и жизнь только потому, что он богат, и когда император в свею очередь дрожал перед своим вольноотпущенником, чтобы он не распорол ему брюхо, а солдат трепетал, чтобы император, заметив его взгляд, не бросил его на съедение львам, — вот в таком мире, где не давала удовольствия с никакая жизнь, где не было надежды впереди, там оставалось только надеяться на то, что можно как–то вырваться из этого материального ада. К любви, к жизни, к природе, могущей доставить радость, относились, как к греху. Человека, отказавшегося от всех радостей жизни, считали за идеал, считали за самое высокое, что может быть достигнуто человеческой душой.