— Прости, если я слишком груб, — произнес он. — Я не дотрагивался до женщины с тех пор, когда последний раз дотрагивался до тебя.
Она поверила ему — безоговорочно. Она чувствовала это по его рукам. Это не были руки сладострастного монаха. Это были руки, единственной целью которых было прикасаться к ней одной. Осознание этого польстило ей, испугало ее. Некий инстинкт самосохранения твердил ей, что, если она не отвергнет его сейчас, она не сможет отвергнуть его никогда. Она будет принадлежать ему. Навечно. Потому что он никогда не отпустит ее. Карла рванулась из его рук, ощутила, как он инстинктивно хотел усилить хватку, ощутила, как отказал себе в этом. Она поспешно сделала несколько шагов по комнате, но, как она запоздало поняла, не к двери. Карла развернулась к нему лицом.
Черные глаза Людовико пронзали ее насквозь. Он уронил руки и не преследовал ее. Людовико был слишком проницателен, чтобы принуждать ее, хотя и не был смущен ее бегством. Кроме того, он был слишком понимающим, слишком знающим человеком, чтобы ожидать от нее, что она сделает то, чего не захочет сама. Любая подобная попытка вызвала бы у него лишь раздражение. Людовико приехал, чтобы охотиться на крупную дичь, как сказал Борс. Карла чувствовала, что самая крупная дичь затаилась в сердце Людовико, и эта дичь сама охотится и на него, и на нее.
— Когда ты дотрагивался до меня последний раз, мне было пятнадцать, — сказала она. Слезы и гнев, которых, как она думала, в ней нет, душили ее за горло. — Я отдала тебе себя без остатка. Я отдала тебе все, что имела. Я отдала тебе все. А ты сбежал. Я бежала за тобой, плача, но ты уже ушел. Самые черствые люди, каких я когда-либо видела за свою жизнь, заверили меня в этом — ушел навсегда, — они смотрели на меня так, будто я была шлюха, хуже, чем шлюха. Словно я была подстилкой дьявола. Я потеряла себя в любви и не смогла отыскать. — Она подавила готовые пролиться слезы. — Почему ты украл мое сердце, а затем выбросил его?
— Я испугался.
Она посмотрела на него. Карла чувствовала, что ее трясет, лицо горело, ее мутило от гнева, какого она никогда не ощущала и не выражала. Она переспросила шепотом:
— Ты испугался?
Людовико моргнул, медленно.
— Испугался за свой долг.
— Твой долг сеять ужас? Пытать и сжигать? Ты предпочел это цветам и долинам? Красоте, которая была у нас с тобой? Нашей любви?
— Да, Карла. Я предпочел все это любви. Разве не этого требует от нас долг? Разве не того же требует наша честь?
Какие бы чувства ни разрывали его, он ничем не выказал их. Карла боролась, чтобы не дать собственным чувствам выплеснуться через край.
— Будь проклята твоя честь! — сказала она. — Как ты проклял мою.
— Но теперь я сделал иной выбор.
— Право выбора этой ночью принадлежит только мне, и я говорю тебе еще раз: убирайся!
— Послушай, что я тебе скажу.
Она сделала все, чтобы не закричать ему в лицо.
— Я носила твоего ребенка.
— Я знаю, — ответил он.
— Ты знаешь?
Она чувствовала, что ее ограбили, лишив возможности поделиться этим откровением. В ее внутренний мир вторглись гораздо грубее, чем он со своим ночным визитом.
— Откуда ты мог знать? — спросила она. Не успел он ответить, как она снова спросила: — Когда ты это узнал?
— С тех пор, когда я прибыл вместе с подкреплением, я узнал много всего.
— От своих шпионов и приспешников.
Ее голос просто сочился презрением. Людовико стоял неподвижно.
— В этом городе есть мало такого, о чем я не знаю. Да и во всем этом мире. А то, что ты ищешь неизвестного мальчика, не было тайной. Мальчика двенадцати лет. Рожденного в канун Дня всех святых в пятьдесят втором году. Кем же еще он может быть, как не моей кровью?
— Он был плодом нашей любви. Он был самым дорогим, что у меня осталось. Даже когда ты исчез, я носила его без малейшего стыда.
— Я не ждал от тебя ничего иного.
— Я видела, как его вырывают у меня из рук, не успела я прижать его нежный рот к своей груди. Я видела, как мой отец, которого я обожала, обратился в дьявола. Я видела, как мою мать сломило горе, бесчестье, как погибли все мечты, которые она вынашивала.
Людовико произнес:
— Мне жаль.
Лампа стояла у него за спиной. Бледный серебристый свет лился из окна, и половина его лица была черной тенью. Он продолжал:
— Мне сказали, наш сын погиб смертью храбрых в форте Сент-Эльмо.
Карла вдруг прерывисто вдохнула и задержала дыхание, она испугалась, что, выдохнув, разрыдается и тогда он, в каком-то непонятном смысле, победит.
— Если бы я только мог облегчить твои страдания, я сделал бы что угодно, — сказал Людовико. — Но все, о чем ты говоришь, произошло давным-давно, и оба мы сейчас не те, какими были тогда.
Она сказала:
— Не тебе из всех живущих людей утешать меня.
Внезапно весь жаркий гнев покинул ее. Карла выдохнула. Сейчас она испытывала лишь насущную необходимость остаться в одиночестве.
Она сказала:
— Мой сын погиб нелепой смертью, и мне не удалось ему помешать.
— Обвинять в этом себя — безумие.
— Он был здесь, за одним столом со мной, а я не узнала его. — Она с горечью вспоминала тот вечер. Это произошло меньше чем два месяца назад, в этом самом доме, но казалось, что все случилось в какой-то иной вселенной. И с какой-то другой женщиной. Заурядной, глупой женщиной, ослепленной предрассудками и высокомерием. — Я искала твои черты — и не нашла.
— В таком возрасте черты человека только формируются. К тому же он мог пойти в тебя.
— Я прислушивалась к биению собственного сердца и не слышала ничего.
— Очень сложно увидеть одного человека в другом. Может быть, в собственной плоти сложнее всего.
— Он был прост. Он был груб. — Она ощущала горькое утешение, выражая презрение к себе. — Я решила, что он ниже меня. Недостоин нас. И вот теперь я омываю таких же мальчишек, умирающих в собственных испражнениях. И я считаю подобное служение драгоценнейшим даром Господа.
Людовико поднял одну руку и протянул к ней — не в утешение, а так, словно желал, чтобы она взяла его за руку и позволила ему вести себя.
— Война оказала свое пагубное воздействие на всех нас. Возможно, теперь мы оба лучше понимаем свой жизненный путь.
— Может быть. Но мой путь — только мой.
— Если будет на то воля Господня, мы могли бы родить еще одного сына, — сказал Людовико.
Карла посмотрела на него так, словно он был безумен; наверное, он и был.
— Если победит крест и мы переживем эту осаду, моя миссия здесь будет завершена, — продолжал Людовико. — Ни один человек не сделал для матери-церкви больше, чем я, и с более чистыми намерениями. Ты называешь меня чудовищем. Да.
Она снова увидела, как глубоко это слово задело его.
— Я не стану этого отрицать, но и не стану приносить извинений. Мир чудовищен — разве прямо сейчас мы не стоим посреди ада? — и страх необходимо использовать и необходимо сносить, чтобы предотвратить еще большее зло. Как бы то ни было, сердце мое утомлено трудами, и я хотел бы оставить эту ношу. — Он указал на свою новую рясу. — Как ты понимаешь, я теперь полноправный рыцарь ордена Иоанна Крестителя. В истории ордена существует прецедент, который позволит мне отказаться от монашеских обетов и сделаться рыцарем благочестия, то есть тем, кто уже не является полноправным членом ордена, но имеет право на духовное утешение — ну и определенные привилегии.
Он сделал паузу, словно желая заставить ее самостоятельно прийти к какому-либо выводу. Интуиция подсказывала, что лучше этого не делать.
Людовико продолжил:
— Все это означает, что, получив благословение некоторых особ, на чье расположение я вправе рассчитывать, я смогу жениться, не уронив своей чести.
Это заявление повисло в тишине. Людовико, судя по его взгляду, ожидал, что паузу заполнит она, но Карлу пронзил леденящий холод совершенного ужаса. Такого холода она не ощущала с тех пор, когда отец пообещал ей, что она никогда в жизни не увидит своего ребенка.