— Женщины больше не живут в оберже.

Тангейзер посмотрел на него.

— Карла переехала со всеми своими пожитками неделю назад. Сбежала, словно вдруг обнаружила, что в доме полно привидений, но так и не сказала, в чем причина. Говорит, в госпитале у нее есть койка, на которой она может спать, когда пожелает и всегда находиться под рукой, на случай если потребуется ее помощь.

— А Ампаро?

— Ампаро живет в конюшнях, на соломе, рядом с Бураком. Не волнуйся, я приглядываю за этой парочкой. В смысле, за обеими женщинами, ну и за конем тоже. — Он пожал плечами в ответ на хмурый взгляд Тангейзера. — Они обе своенравны. Что еще мне оставалось?

Когда они спустились с лестницы, паж Ла Валлетта, Андреас, который выжил после ранения в горло, полученного в первый же день осады, сообщил им, что Гуллу Кейки передал свои донесения великому магистру и магистр теперь ожидает немедленного рассказа Тангейзера о турецких позициях. Тангейзер привел юношу в замешательство, заявив, что не обладает никакими сведениями, которые помогут продлить жизнь города, если он сообщит их немедленно, а посему, со всем его уважением и наилучшими пожеланиями, великий магистр может подождать до утра, когда и узнает все, что известно ему самому.

Тангейзер оставил Андреаса стоять посреди улицы и направился к госпиталю. Он двинулся туда, подчиняясь инстинкту, капризу, он слишком сильно устал, чтобы задаваться вопросами или противиться желанию. Он хотел видеть Карлу. Он хотел видеть, что отразится на ее лице, когда она увидит его. Может быть, дело в мальчике. Он хотел сообщить ей, что Орланду жив. Может быть, дело в чем-то еще.

Когда они дошли до площади, где стоял госпиталь «Сакра Инфермерия», оказалось, что вся она занята телами израненных людей, — урожай сегодняшней битвы был уложен окровавленными рядами. Люди страдали, лежа под звездами, их многочисленные увечья и отсеченные конечности были прикрыты одеялами, изношенными от бесчисленных стирок и частого использования. Братья-монахи и капелланы, евреи и мальтийские женщины, как могли, облегчали страдания несчастных, среди которых были и их любимые. После того что видел Тангейзер сегодня днем в турецком лагере, у него не было причин особенно им сопереживать: эти люди, по крайней мере, получали помощь не от вражеских копий и не от копыт, — однако же он все равно сопереживал, сам не зная почему.

Затем он услышал обрывок музыкальной фразы, пришедшей из ночи. Звук был слабее того, который он слышал с холма, и он посмотрел на Борса, желая убедиться, что это не его фантазия. Борс мотнул головой в сторону Галерного пролива.

— Они играют на берегу.

— Вдвоем?

— Каждую ночь с тех пор, как Карла ушла из обержа.

Борс протянул руку, Тангейзер отдал ему ружье и пустые сумки, затем развернулся, чтобы идти.

— Матиас.

Тангейзер остановился.

— Брат Людовико вернулся.

Рука Тангейзера сама схватилась за рукоять кинжала.

— Я и сам хотел, — сказал Борс, — но убить его будет не так просто. Брат Людовико теперь у нас рыцарь «по праву». Итальянского ланга.

— Людовико вступил в Религию? — переспросил Тангейзер.

— Завоевал их расположение подношением реликвий, принял участие в драке.

— Не думал, что Ла Валлетт такой глупец.

— Людовико все уважают, а итальянцы даже любят.

Тангейзер провел рукой по лицу.

— Да здесь творится еще больший бедлам, чем мне казалось.

— Превратности войны, — пожал плечами Борс. — Пока что от него не было неприятностей, насколько мне известно, но его шпионы суют свой нос повсюду, так что берегись.

— Беречься? — удивился Тангейзер.

Сама мысль об этом казалась глупостью. Как и все его старания. Он завяз в глупости еще глубже, чем завяз в крови, и будет барахтаться в обеих, пока не утонет либо в одной, либо в другой. Злодеяния этого дня едва не сломили его, в какой-то момент Тангейзер поймал себя на том, что его разрывает между приступом ярости, слишком огромной, чтобы у нее имелся какой-нибудь объект, и приступом веселья, из которого он мог бы уже не вернуться. Затем музыка снова приплыла из вечернего воздуха, и этот момент прошел.

— У тебя вид человека, больше не принадлежащего этому миру, — заметил Борс. — Пойдем, выпьешь со мной бренди. Мы напьемся и будем говорить о старых добрых временах.

— Борс, — сказал Тангейзер, — обними меня, друг.

Тангейзер обхватил руками широченные плечи: так утопающий мог бы хвататься за ствол дерева. Дерево пришло в такое смущение, что покачнулось, но все-таки не упало. После чего Тангейзер развернулся и пошел по разбитым улицам в сторону Галерного пролива.

Он обнаружил женщин в кольце камней у самой воды. С близкого расстояния лютня Ампаро звучала нежно и чисто, ноты, слетающие с ее многочисленных струн, возносили наверх смелый звук виолы Карлы, словно крылья множества колибри. Обе женщины казались совершенно потерявшимися внутри облака бесконечной красоты, сотканного ими самими, глаза их были закрыты для этого мира, лица поднимались к небу в моменты экстатического парения, склонялись к плечам, когда они ныряли в глубины собственных сердец, отыскивая там зерна истины. Если чаши космических весов могли когда-нибудь прийти в равновесие, если бы скорбная мера горестей, растущая на одной чаше, могла бы вдруг обратиться вспять и уменьшиться, то это происходило здесь и сейчас, благодаря силе той незримой магии, которая наполняла собой воздух.

Тангейзер нашел себе место и сел послушать. Он был здесь не один. Наверное, десятка четыре человек собрались вокруг; они могли собраться так в базарный день около жонглера или клоуна. Солдаты, крестьяне, женщины, стайка чумазых мальчишек, пара оборванных девчонок, держащихся за руки, — у этих двоих были пустые лица и затравленные глаза детей, видевших самое страшное на свете. Некоторые пришли со свечами и лампами, отбрасывавшими полукружия света, которые быстро терялись на неровной земле. Все держались на расстоянии. Сидели, стояли, опускались на корточки, но все без лишней суеты. У некоторых на щеках блестели слезы. Некоторые остановились из одного лишь любопытства. Некоторые казались озадаченными или смущенными, словно пропасть между красотой музыки и окружающим их кошмаром была слишком велика, чтобы через нее можно было перекинуть мост.

Сами музыкантши не сознавали ничего, кроме божества. Царство, где они скитались, лежало далеко за пределами этого мира, и его очарование было драгоценным даром, который они несли остальным; потому что этот мир был настолько темным, настолько пронизанным горестями и смертью, настолько отстраненным от всех мыслимых миров, что осветить его, хотя бы на мгновение, светом царства, в котором правила гармония, — это все равно что сорвать с небес и вручить каждому по звезде.

Подошел на цыпочках Борс, сел рядом, протянул кожаную флягу. Тангейзер сделал глоток и подавил вздох. Судя по привкусу, бренди держали в шлеме, но от него по телу разливалось тепло. Тангейзер сделал еще глоток и вернул флягу Борсу. Борс кивнул головой на музыкантш и горделиво задрал нос, будто лично обучал их. Пока они слушали, казалось, власть времени исчезла навеки, но вечность тоже один из наместников времени, и наконец женщины прекратили играть; они сидели в кольце тишины, и тишина были почти так же прекрасна, как та музыка, которую давно унесло прочь ветром.

Девушка из публики захлопала в восторге, но кто-то шикнул на нее, будто бы они были в церкви. Затем мало-помалу люди разошлись и побрели к развалинам, будто призраки, призванные в свои могилы светом нового дня, берег пролива опустел, и только Борс с Тангейзером остались. Уходящие люди забрали свои лампы, и, когда последний желтый огонек исчез на улицах, Тангейзер заметил быстро промелькнувшее вытянутое лицо, выхваченное из темноты светом. Лицо, поражающее своей орлиной красотой и лишенными растительности щеками. Тангейзер схватил Борса за локоть, указал рукой, но лицо уже исчезло, и он не знал теперь, в самом ли деле видел его.