Из хаоса за дверями кузницы выделялся один голос. Он звучал ближе других, и обращался он к Богу, но не к Его милосердию. Напротив, он взывал к Его гневу и Его мести. Это был первый голос, пробившийся в сознание Матиаса. Голос принадлежал его матери.
Матиас сжал мокрую рукоятку. Жар был терпимый. Последняя закалка сделана не в чистой росе, а в крови убийцы, и если теперь судьба и характер кинжала стали не такими, как он задумывал, то же самое произошло и с ним самим. И подумал он тогда, как часто думал потом: а ведь не возьмись он ковать этот дьявольский клинок, его любимых людей не постигла бы злая участь. Он искал в себе ту душу, с которой проснулся, и не нашел. Он искал слова молитвы, но язык отказывался шевелиться. Что-то было отнято у него, о существовании чего он и не подозревал, пока оставшаяся зияющая пустота не начала тоскливо взывать к нему. Но то, что ушло, — ушло, и даже Господь Бог не смог бы его вернуть. Гнев матери потряс Матиаса. В гневе, не в раскаянии, решила она принять смерть. Ее ярость призывала его. Он подошел к двери, остановился, чтобы накрыть Бритту своей курткой. Бритта хотя бы умерла такой, какой была, с песней на устах, с радостью созидания в сердце. В кинжале рядом с дьяволом присутствовал и ангел. Ангел забрал Бритту с собой. А Матиас взял с собой и ангела, и дьявола.
Он вышел в холод. Пар поднимался от черного кинжала, зажатого в кулаке, словно в кузницу вел подземный ход из самого ада, а сам он был демоном-убийцей, только что пришедшим на землю. Во дворе было пусто. В небесах над горной грядой висело окрашенное багровым цветом облако. От деревни тянулись к небу струйки дыма, а вместе с ними — крики отчаяния и языки огня. Он пошел по камням, больной от страха. Страха перед тем, что негодяи могут сделать с матерью. Страха стыда. Трусости. Осознания того, что ему ее не спасти. Страха перед той тьмой, которая поселилась теперь в его душе. Но вместе с тьмой пришла необузданная сила, не знающая ни компромиссов, ни колебаний.
«Окунись в меня», — требовала темнота.
Матиас развернулся и посмотрел на кузницу. Впервые в жизни он увидел в ней грязную каменную лачугу. Грязную каменную лачугу, где лежало тело его сестры, где лежал труп человека, которого он убил.
«Как клинок в закалку, окунись в меня».
В кухне маленькая Герда лежала, скорчившись на камнях очага. Черты ее лица были искажены растерянной гримасой, мутная лужа крови дымилась среди углей. Матиас распрямил ее тонкие ручки и ножки, опустился на колени, поцеловал ее в губы и накрыл тело сестры одеялом, под которым она спала. Он окунулся в темноту. Дверь в противоположной стене разгромленной комнаты болталась на одной петле. Он подошел ближе и заметил деревенского священника, отца Георгия, которому помогал в алтаре воскресными утрами. Отец Георгий кричал на невидимых нападающих, подняв обеими руками распятие. Приземистый человек ударил его по шее, и отец Георгий упал. Матиас подошел ближе. Что это за человек, если он способен убить священника? Затем Матиас замер и отвернулся, его разум отказался принимать то, что он увидел.
Он заморгал, хватая ртом воздух, и невозможное видение вернулось. Обнаженное тело матери, бледные груди и крупные темные соски. Белый живот, волосы между ног. От стыда все в нем перевернулось, его охватило желание бежать. Через двор, за кузницу, в лес, где его никогда не найдут. Но темнота, ставшая теперь его единственным проводником и наставником, заставила его развернуться и посмотреть еще раз.
Лошадь, утыканная стрелами, умирала, лежа на боку. Она мотала крупной головой — глаза ее дико вращались над розовой пеной, лезущей из ноздрей. Возле распростерся кто-то из деревенских, тоже пронзенный стрелами, словно в полете, а рядом с ним в луже крови лежал отец Георгий. Кинутая на тело лошади, будто на какое-то непристойное ложе, лежала мать. Ее медные волосы разметались по сторонам — она отбивалась от четырех бранящихся мужчин, пытающихся держать ее за руки и за ноги. Ее озябшее, мраморно-белое обнаженное тело все покрылось царапинами и синяками от хватавших ее грубых пальцев. Лицо искажено. Оскаленные зубы окровавлены. Пронзительно-синие глаза метали молнии. Она не видела Матиаса, и, хотя часть его существа жаждала, чтобы эти дикие синие глаза нашли его, он понимал: если мать узнает о его присутствии, это знание лишит ее силы сопротивляться, а яростное сопротивление было последним даром матери сыну.
Один из них ударил ее по голове, заорал ей в ухо, она обернулась и плюнула ему в лицо — слюна ее была красной, с кровью. Пятый человек стоял на коленях между ее ногами, спустив штаны. И все они орали — друг на друга, на нее — на своем пронзительном незнакомом языке. Один из них ковырял пальцем в носу. Они насиловали женщину, вытащенную в полусне из постели, но ухватки у них были как у пастухов, вытаскивающих увязшую в болоте корову: они размахивали руками, сыпали проклятиями, ободряюще орали и давали советы; они не сознавали творимого зла, на их лицах не отражалось ни стыда, ни жалости. Негодяй, стоявший на коленях, потерял терпение, потому что она упиралась коленом ему в грудь и не давала войти в себя. Он выхватил из сапога нож, толкнул ее назад, прицелился и всадил нож ей в сердце. Никто не пытался его остановить. Никто не стал возмущаться. Мать замерла, голова ее запрокинулась. Матиас хотел зарыдать, но весь воздух застыл у него в груди. Негодяй бросил нож, потянулся рукой себе в промежность, сунул в ее тело что-то жесткое и начал двигаться взад-вперед. Должно быть, кто-то из них сказал что-то смешное, потому что все захохотали.
Матиас сдержал слезы, которых не заслужил. Он не смог спасти сестер. Он не оправдал надежд отца. Тело матери осталось на поругание скотам. Один он уцелел, бездомный, бессильный и потерянный. Он очнулся, поняв, что воткнул острие кинжала себе в ладонь. Кровь казалась особенно яркой по сравнению с грязной коркой, покрывавшей пальцы. Боль была настоящей и пронзительной, от нее прояснилось в голове. Мать отказала им в том, что они хотели заполучить даже больше, чем ее плоть, — ее поражение и унижение. Ее поруганную гордость. Желание оказаться рядом с ее душой охватило Матиаса. Желание умереть и в смерти обрести единение с ней, связь, которая казалась ему более ценной, чем сама жизнь. Он прижал кинжал к руке так, чтобы его не было видно. Не испытывая ненависти — хотя клинок до сих пор был теплым, его кровь была холодна, — он погрузился в жестокость, требуя себе свою долю.
Первый насильник дернулся и застонал в животном спазме; остальные одобрительно заворчали, и он поднялся на ноги и покачнулся, путаясь ногами в спущенных штанах. Второй скот опустился на колени, чтобы войти в его мать, а оставшиеся трое щупали ее груди и бедра, возбуждая себя в ожидании своей очереди. Все, кроме второго, посмотрели на Матиаса. Они увидели перед собой всего лишь испуганного ребенка. Со стороны деревни доносился топот копыт — этот звук беспокоил их гораздо сильнее. Зато Матиаса он совершенно не волновал. Тьма залила его изнутри, и он ощутил себя свободным.
Он окунулся во тьму.
После молота и клещей кинжал казался тонким, как бумага, но Матиас дважды проткнул им спину первого насильника, словно его ребра были сделаны из соломы. Негодяй вздохнул; штаны сползли ему на лодыжки. Он упал на четвереньки, выставив голый зад, и уперся взглядом в землю между собственными локтями, дыша тяжело, как измученный жарой пес. Матиас пинком сбил его в грязь и снова окунулся в темноту.
Второй враг возился между разведенными в стороны ногами матери. Он знал, что ему нечего опасаться, пока Матиас не сбил с его головы шапку, не схватил его за волосы и не оттащил назад. Матиас успел заметить в его глазах недоуменное и обиженное выражение, как у ребенка, у которого внезапно отобрали банку с вареньем. А потом он всадил кинжал в повернутую к нему щеку, выдернул и всадил снова. Глаз врага выпучился, выпрыгнул из глазницы и закачался на ниточке. Поднимая и опуская руку — словно работая кузнечным молотом, — он превратил это детское лицо в сплошную рану. Его сжатый кулак пачкался о вопящую маску каждый раз, когда кинжал натыкался на зубы, на язык, на кость. Он снова и снова пронзал дрожащие ладони, которые выставил перед собой враг, пытаясь защититься.