— Аллах акбар, — выговорил Тангейзер. А затем повалился на землю.
Его завернули в шелковый синий плащ, напоили чаем с медом, накормили вяленой говядиной; он сидел в тени на гигантском каменном ядре и наблюдал, как турки обрушивают свой гнев на тех немногих защитников, которые еще дышали.
Девять рыцарей были захвачены живыми, среди них — Кверси и Ланфредуччи. Всех раздели догола и заставили встать на колени во дворе. Они пели псалом Давида, пока горны и барабаны не возвестили о прибытии Мустафы-паши. Он пересек ров на жемчужно-сером жеребце и лишь раз взглянул на рыцарей, прежде чем приказал обезглавить их. Один за другим умолкали их голоса, пока не остался один Ланфредуччи; меч палача взметнулся, и его тело распласталось посреди багрового озера, растекшегося по двору. Раненых, лежащих на улице под стенами госпиталя, проткнули копьями на месте. Капелланов вытащили из часовни и прирезали на окровавленных ступенях, словно свиней. Бесчисленных раненых внутри, судя по беспорядочным крикам и молитвам, добивали прямо на полу, где они лежали.
Столь вездесущей была смерть на этом клочке земли, столь однообразным было зрелище отвратительной жестокости, что Тангейзер не чувствовал ничего, кроме какого-то смутного стыда. Даже когда на улицу вытащили Жюрьена де Лиона, отрубили ему конечности и половые органы, а потом — голову, его ужас был каким-то абстрактным. Жюрьен, который исцелил лицо Борса, чьи обширные и священные знания в науке исцеления были непревзойденными, по мнению пятидесяти тысяч спасенных им, чьи пальцы обладали умениями, каких не встретишь в целой нации, — все это было истреблено в припадке торжествующей злобы. Когда вершится подобное злодейство — а Тангейзер был свидетелем всего лишь нескольких случаев из огромного множества, переполняющего мир, — видно, как часы цивилизации начинают идти в обратную сторону. Кстати, старик Стромболи тоже был великолепным поваром.
Головы рыцарей были собраны и насажены на колья, торчащие в выходящей на море стене, где их могли бы увидеть наблюдатели из крепости Святого Анджело. Знамя Иоанна Крестителя спустили и затоптали в пыль, залили мочой, а вместо него на флагштоке затрепетал штандарт Сулеймана. Все прошло, все было кончено.
Несмотря на жаркий день, Тангейзера била дрожь, он натянул плащ на плечи. Теперь лихорадка, охватившая его, была самой настоящей, и она усиливалась. Рана в бедре превратилась в горячего красного омара, ползающего под кожей. Кровь была отравлена. Вибрирующий обруч жара охватывал его голову. Ему на ум пришла вдруг мысль, что его удивительное спасение завершится гниением на грязном тюфяке и смертью от чумы. Он выудил из сапога последнюю опиумную пилюлю, запил ее теплой водой — и отдался на волю судьбы. Тут судьба и въехала через ворота Сент-Эльмо, приветствуя его.
— Ибрагим?
Тангейзер оторвал взгляд от каменного ядра, и из-за этого движения небо закружилось над головой. Солнце поднялось над стеной, мешая смотреть, пот катился по лицу, от него щипало глаза. Он прогнал внезапную тьму, растекшуюся в голове, и утер лицо. Поднял руку, заслоняя от света глаза, заморгал, увидев толпу людей на лошадях и желтое знамя Сари Бейрака, старейшего отряда султанской кавалерии. Он поднялся на ноги, пошатнулся и сел обратно. Какой-то человек спешился, и его лицо нависло над Тангейзером. Лицо, сделавшееся более суровым, более аскетическим, изменившееся за десятилетия, прошедшие с тех пор, когда он в последний раз видел его. Но глаза были прежними, в них, как и прежде, светилось благородство и сострадание. Человек протянул руку и откинул с лица Тангейзера волосы.
— Это ты, — произнес Аббас бен-Мюрад.
— Отец, — пробормотал Тангейзер.
Он снова встал, начал валиться на землю, и Аббас подхватил его. Тангейзер услышал, как Аббас отдает приказ. Попытался заговорить, но у него не получилось; чьи-то сильные руки подняли его в седло. Он удержался, сжав лошадь бедрами. Вытянул шею, высматривая Аббаса. Но вместо Аббаса увидел кое-кого другого, смутно, словно во сне. Он увидел отряд алжирцев, вываливающийся из бокового входа на верфи. Один из них держал веревку. Конец веревки был привязан к шее Орланду. Тангейзер смотрел, потом указал рукой, вертя головой в поисках своего спасителя.
Аббас снова появился, верхом, рядом с ним, сильная рука взяла его за плечо.
— Ты болен, — сказал Аббас. Лицо его было серьезно. — Ты поедешь со мной.
— Мальчик, — произнес Тангейзер. — Вон там.
Аббас не обратил внимания на его бред, он приказал двоим своим людям отвезти его в командирский шатер. Тангейзер развернулся в седле и посмотрел назад. Но его надежды были тщетны: Орланду не был наваждением, вызванным опиумом или лихорадкой. Мальчик стоял там, с кровоподтеком под глазом, на веревке у корсаров, словно собака. Тангейзер снова показал рукой и едва не вывалился из седла. Аббас подхватил его под руку. Тангейзер в лихорадочном тумане пытался отыскать слова, которые могли бы ему помочь. И не нашел. Туман сгустился, все вокруг сделалось красным. Он схватился за конскую гриву и сказал:
— Я хотел пить, а мальчик принес мне воды.
Затем солнце померкло, все вокруг сделалось черным и пустым.
Воскресенье, 24 июня 1565 года
Праздник Святого Иоанна
Оливер Старки молился за Ла Валлетта и собственную запятнанную душу. Причина заключалась в окровавленной волосатой куче, сложенной под кавальером на крыше форта Сент-Анджело. Пока он молился, еще несколько отрубленных голов — человеческих голов — были вывалены из раздутых мешков на вершину кучи, словно плоды некоего омерзительного урожая. Губы истребленных посинели, зубы оскалены в агонии. Выкаченные белки невидящих глаз пересохли на солнце и лишились блеска. Сопровождая процесс грубыми шутками и споря о том, какой заряд пороха подойдет лучше всего, бомбардиры хватали отсеченные головы за бороды и запихивали по четыре, по пять штук разом в дула пушек. Их были дюжины, дюжины голов, больше, чем Старки смог заставить себя сосчитать, он сам не понимал, как приступ стыда заставил его сделаться свидетелем преступления. Конечно же, тот, кто сознает, что происходит преступление, обязан видеть его от начала до конца, и это так же верно, как и то, что сам Христос плакал, глядя на это с небес.
На заре четыре дощатых плота прибило к берегу Лизолы. И кто знает, сколько их еще унесло в море. На каждом плоту был распят обнаженный и обезглавленный рыцарь ордена. В обескровленную грудь каждого было воткнуто по кресту. Поднялся всеобщий плач, а заодно и волна жгучей ненависти к туркам. Ла Валлетт узнал новость, когда возвращался с ранней мессы. При виде изуродованных тел слезы гнева и горя навернулись ему на глаза. Оставшись глух к советам Старки, он приказал, чтобы всех турецких пленников, захваченных с начала осады, выволокли из казематов и обезглавили.
— Всех пленников? — переспросил Старки.
Ла Валлетт сказал:
— Пусть приговор вынесет сам народ.
Его указ был обнародован, и мальтийцы откликнулись на призыв. Пленников вытащили на берег, и там, с поистине дьявольским усердием, палачи замахали мечами, рубя кость и волосы. Закованные в кандалы турки, взывавшие к Аллаху, были прокляты и обречены после смерти на самый жаркий ад. Некоторые бежали, гремя железом, в море, и там, в приливной волне, их перебили, словно дичь в загоне. Тем, кто отказывался опускаться на колени, перерезали сухожилия на ногах, они падали, и их обезглавливали, лежащих лицом в песок. Стоическая храбрость и мольбы о пощаде встречались с одинаковым презрением, поскольку это были не люди, а мусульмане, это дело было угодно Господу, и никто из убийц не сомневался, что Бог улыбается, глядя на их работу.
Спустя некоторое время все крики затихли, тех, кто сильнее других цеплялся за жизнь, тоже уничтожили, тела бросили в море, а головы похватали за мокрые волосы и рассовали по мешкам, чудовищное черно-багровое пятно растекалось по берегу, и Старки не мог отделаться от ощущения, что и его душа теперь такого цвета.