Какова природа того чувства, которое вы испытываете, Ангелина Осиповна, читая вашу балладу?

А. О. Степанова. Мне жалко отца, сестру, мне не хочется расставаться с домом, где я родилась; я люблю Альфреда, мне страшно подумать, что я его не увижу, а еще страшнее представить себе, что он будет думать обо мне, узнав, что я изменила ему с другим.

К. С. Определите из всех этих мыслей и ощущений главное.

А. О. Степанова. Я думаю, что это скорее всего жалость: мне жалко всех: отца, сестру, Альфреда. Когда я их начинаю представлять себе без меня — как они меня не найдут в моей комнате, в нашем городке, как получат письмо, которое я им напишу из Франции, куда мы собираемся бежать с Мейклем Уорденом, — мне их всех становится очень жалко, и я почти готова заплакать…

К. С. Это, конечно, очень благородно и правильно всех любить, всех жалеть, но в жизни бывает чаще по-другому… Кого же все-таки из перечисленных лиц вам больше всего жаль? Я не хочу, чтобы у вас было много объектов жалости. Выберите, кого вам больше всего жаль.

А. О. Степанова (подумав). Отца.

К. С. (со своей «знаменитой» интонацией, постукивая с каким-то торжественным видом карандашом по столу). Не верю!

Сколько мы слышали об этом выражении К. С. Как мы его боялись услышать! Зал притих. Мы знали по рассказам, что сейчас начнется преследование актера этим знаменитым «Не верю!» Станиславского. Все примолкли, включая и смутившуюся Степанову.

— Не верю, чтобы больше всех вам было жаль отца! Так пишется в благородно-сентиментальных романах. Не верю, что отец, которого вы знаете, как суховатого, неумного, философствующего пустомелю, будет вам дороже всех в изгнании. Это сентиментализм литературного и театрального порядка в чистом виде! Спросите себя еще раз чистосердечно, серьезно: кого вам жаль покидать больше всего?

А. О. Степанова (с неожиданной даже радостью, очевидно, легко «пожертвовав» отцом после слов К. С). Альфреда!

К. С. Не верю! Хотя это несколько ближе к истинной природе чувства жалости для Мэри в ее положении.

Второе «Не верю!»; мы были по-настоящему испуганы.

— Родной дом! — неуверенным голосом предложила А. О. Степанова следующий объект своего чувства.

— Как вижу, вы уже с одушевленных объектов перешли к неодушевленным, — саркастически отвечал ей К. С.

— Больше никого не остается, — отвечала ему растерявшаяся актриса.

К. С. Вы ошибаетесь. Остается самый сильный объект для жалости, чтобы вызвать в вас это чувство, чтобы горько залиться слезами!

А. О. Степанова (с последней надеждой). Боже мой, как же я могла его пропустить! Это ведь та, для которой я пошла на все это! Это Грэсс, моя милая, любимая сестра Грэсс!

К. С. Нет! Не верю! Это не она! Вы скользите поверху! Вы не заглядываете в самую глубину своего сердца и в тысячи людских сердец! Вы отвечаете мне, исходя из сюжета довольно-таки сентиментальной и примитивной повести Диккенса, а не от глубокого проникновения художника в природу человеческой души, характера человека. Вы не хотите признаться ни себе, ни нам, какие тайные пружины управляют на самом деле очень часто чувствами людей!

А. О. Степанова. Я ничего больше не знаю, Константин Сергеевич… Простите меня… — и она подносит платок к лицу, желая согнать навернувшиеся невольно на глаза слезы от неудачного диалога с К. С.

— Отчего у вас сейчас на глазах, слезы? Отвечайте мне с глубочайшей искренностью и прямотой! — немедленно последовала реплика Станиславского, не выносившего женских актерских слез и сейчас же заметившего платок в руке Степановой.

При этом нам показалось, что он был абсолютно доволен всем происходящим. Лицо его сияло добротой и, как я уже упоминал, даже некоторой торжественностью. Для него это были те драгоценные минуты проверки своей «системы», которые он так любил проводить с молодыми, профессионально еще не искушенными актерами.

Последовала короткая пауза. Степанова о чем-то задумалась…

— Думайте, думайте, загляните в самые далекие тайники своей души актрисы и человека, — поощрил наблюдавший за ней К. С. — не торопитесь с ответом… не бойтесь, если на дне вашего самосознания сейчас копошится не очень благородная мыслишка… Давайте ее смело нам на расправу.

А. О. Степанова. Мне стыдно, Константин Сергеевич… но мне сейчас, когда вы так на меня напали… мне очень жалко… себя! — и актриса наша залилась, как говорится, «горючими» слезами, отвернувшись от всех.

— Вот! Вот! Молодец, Ангелина Осиповна! Молодец, что призналась нам! Что отыскала у себя самую сильную пружину, определяющую в тысяче и одном случае природу чувства жалости! Это ничего, что вы плачете! Плачьте вовсю! Запоминайте сейчас свое самочувствие! Вы сделали для себя и для нас ценное открытие, что в основе этого «благородного» чувства лежит часто далеко не благородный эгоизм человека, и можете плакать слезами радости художника, мучительным путем пришедшего к истине!

Нам показалось, что и у самого искренне взволнованного Станиславского глаза блестели сквозь пенсне больше обычного.

— Итак-с, мы с вами установили, что природа того чувства, которое вас волнует, когда вы читаете вслух балладу, это жалость к себе самой.

А. О. Степанова. Но ведь это очень плохое чувство, Константин Сергеевич, а вы говорили нам о том, что идея «Битвы жизни» — это стремление к подвигу, к жертве, к самопожертвованию ради счастья другого человека…

К. С. Совершенно верно, я это говорил и готов вам это повторить сейчас. Но я вам говорил, что совершать этот подвиг нелегко. Что для этого надо выдержать борьбу с самим собой. А вы как актриса, которая играет в конечном счете (прошу заметить, в конечном счете) героическую роль, хотите, чтобы все куски роли были только героические, благородные. А где же тогда будет борьба с собой, это самое интересное для зрителя, сложное, но всем нам знакомое чувство? Вы хотите, чтобы Мэри, приняв решение, нигде бы уже не смалодушничала, а неуклонно шла к намеченной цели. Вы хотите все куски роли сыграть в «героическом» стиле. Играйте, но зритель, увидев, что вы такая сверхъестественно сильная натура (а в театральной практике это выливается обычно в декламацию), посмотрит на вас и скажет: «Ну что же, может быть, и правда, что этой ходульной девушке в жизни все так легко дается. Но я знаю других, которым трудно совершить даже меньшие подвиги. Вот таких бы интересно посмотреть». Помните, зритель любит смотреть на слабости человека, которые тот в себе побеждает.

А. О. Степанова. Вы меня не поняли, Константин Сергеевич…

К, С. Я отлично вас понял. «Как же это я, красивая и молодая актриса, в красивой, героической роли и вдруг покажу всем свои колебания, свой эгоизм, пожалею себя, поплачу над собой…» Это же «отрицательные» черты характера.

А. О. Степанова. А как же с идеей пьесы…

К. С. Ох, как любят актеры хвататься за спасительную «идею» пьесы, когда им не хочется или кажется невыгодным играть какой-то кусок роли в определенном рисунке. И Мэри не любит таких людей. И в себе не любит проявление эгоизма. И плачет, потому что борется с ним… Но победить его сразу, говоря точнее, в начале второго акта, не может! Вы беспокоитесь о том, что зритель разлюбит ее за это? Сомневаюсь.

Давайте проживем с Мэри до конца пьесы и тогда решим, полюбим мы ее или нет. И если полюбим, то за что? За какие куски и действия роли?

Может быть, мы ее полюбим за ее слабости, а не за ее героику. Да и Диккенс ваш — это ведь писатель не героических характеров, а так, довольно обычных, обывательских драм, сдобренных романтикой и сентиментом прошлого века.

А. О. Степанова. Вы меня убедили, Константин Сергеевич. Я готова проклинать себя за свой эгоизм, буду бороться с ним и, наверное, смогу от злости на себя заплакать…

К. С. Вот и отлично, давайте теперь наметим, какие действия надо совершать Мэри, чтобы вызвать в себе это чувство жалости к себе?