— Передайте своим товарищам по театру то, что найдете нужным, — вам же я выскажу все, что думаю, — так начал Константин Сергеевич. Голос его прерывался…

— Только не волнуйтесь, Константин Сергеевич, дело прошлое… Все обошлось, — мягко заметил В. В. Лужений.

— Я не могу не волноваться, — отвечал ему Станиславский, — они, вероятно, думают, что это их личное дело — удачно или неудачно прошла их поездка. Они забывают, что на них не только марка МХАТ, но что еще важнее — они являются представителями молодого советского искусства. Они не думают, как бережно нужно охранять эти молодые побеги от всего, что может помешать их росту. Берлин полон белогвардейцами, которые только и ждут, чтобы с нами, советскими артистами, что-нибудь случилось. Они ловят каждый слух, каждую сплетню о нас. А тут лучший московский молодой театр, носящий марку МХАТ, сел по собственной глупости в финансовую лужу. Хорошо, что они еще сообразили обратиться к нам и мы за счет своих сбережений можем их отправить домой, как провинившихся школьников. А если бы нас не было? Если бы кто-нибудь узнал, как глупо они вели свое хозяйство…

Театр — это не только две-три хорошие постановки на сцене. Это не только талантливая труппа. Это безупречно, артистически работающий организм во всех своих частях, в том числе и финансовой.

Спектакли у вас, я верю, остались такими же хорошими, какими я их видел при жизни Евгения Богратионовича. И актеры, наверно, выросли, сформировались, талантов у вас много. Я всех отлично помню: и Щукина, и Басова, и Орочко. А дирекция у вас, значит, никуда не годится, раз не сумела обеспечить вам пусть скромный, но твердый материальный успех.

Вы не научились еще организации театра, а отправились в такое рискованное путешествие. Это легкомыслие и безответственность перед государством. Что я буду отвечать Луначарскому, если он меня спросит, как все это случилось?

Отправляясь в поездку, вы мне не написали ни одного письма, не спросили моего мнения и согласия на гастроли. А теперь просите помочь вам, как напроказившие дети…

— У кого их нет, Константин Сергеевич… — вступился за «детей» Василий Васильевич, воспользовавшись паузой.

— Совершенно верно, — продолжал Константин Сергеевич, — у всех нас дети, свои собственные дети. У вас два сына, Василий Васильевич, у меня Игорь и Кира… И вот они (он сурово взглянул на нас, но взгляд его вдруг смягчился — уж очень, вероятно, понурый вид был у нас) …и они тоже дети Художественного театра. Вы все записываете, что я говорю, — обратился он ко мне, — это хорошо, я ничего не имею против, только повторяю: своим товарищам передайте, что найдете нужным:, а запись, когда перепишите, пришлите мне. Я сейчас взволнован я могу наговорить много лишнего, но это оттого, что я люблю театр и очень беспокоюсь за судьбу нашего нового искусства. Я хотел бы, чтобы вы меня правильно поняли: театр — это не только режиссер, труппа, хорошо поставленная и разыгранная пьеса, — это весь ансамбль театра: директор, администратор и гардеробщики. Только так может развиваться новый театр и нести свою культуру зрителю. Кто нарушает это правило, жестоко расплачивается. Театр — это не игра в бирюльки! Это серьезное занятие, а сейчас и дело народное, государственное… Приедете в Москву — напишите о своих планах… о новых работах. Все подробности о наших взаимоотношениях вам, наверное, Василий Васильевич сообщил. Благодарите его — некоторые члены дирекции считали, что вас надо лишить марки МХАТ… но другие вас отстояли… на год, до нашего возвращения в Москву. Приедем — поговорим обо всем.

Мы встали и простились с Константином Сергеевичем. А у выхода в сад встретили Н. А. Подгорного и Вл. И. Немировича-Данченко.

— Ну что, здорово попало? — встретил нас вопросом Владимир Иванович. — Не послушались моего совета[4] и попали в неприятную историю. Ездить по заграницам не так просто, как кажется. Ну, ничего, все обойдется. Возвращайтесь в Москву, приходите осенью ко мне — обо всем договоримся. — И он крепко пожал нам руки.

ЧТО ТАКОЕ РЕЖИССЕР?

Весной 1922 года, когда еще был жив Е. Б. Вахтангов, уже несколько месяцев не покидавший постели, в одно из воскресений на утренний спектакль (шли чеховские одноактные пьесы) к нам в студию неожиданно пришел Константин Сергеевич. Не помню точно повод, по которому) он пришел: быть может, у него было ощущение, что мы, ученики Евгения Богратионовича, тяжело переживая болезнь своего учителя, чувствуем себя одинокими; быть может, хотел посмотреть рядовой спектакль, так как наш театр носил наименование Третьей студии Художественного театра, и Художественный театр отвечал за нас.

Он посмотрел спектакль, остался доволен, поговорил со всеми нами и собрался идти домой. Я попросил разрешения проводить его. В тот год я только что окончил школу при театре и должен был начать свою первую режиссерскую работу (по совету Евгения Богратионовича, работу над инсценировкой повести Диккенса «Битва жизни»). Естественно, что возможность провести с Константином Сергеевичем лишние полчаса была для меня чрезвычайно привлекательна. Константин Сергеевич сказал:

— Мне необходимо пойти попрощаться с Айседорой Дункан. Она уезжает во Францию. Проводите меня к ней.

Мы пришли к Айседоре Дункан на улицу Кропоткина, в особняк, где она жила и где помещалась школа ее имени. Я присутствовал при этом свидании и в течение пятнадцати минут наблюдал за разговором К. С. Станиславского и А. Дункан. Говорили они по-французски. Долго, очень по-дружески прощались в передней…

Потом мы пошли по Гоголевскому бульвару. К. С. расспрашивал о наших делах в театре, как мы собираемся дальше работать и жить. На бульваре он захотел посидеть. Был хороший весенний вечер. Станиславский спросил меня со своей неизменной вежливостью, не тороплюсь ли я. Куда я мог торопиться от него?! Мы сели на скамейку. И тут я попросил разрешения задать самый острый, волнующий меня вопрос: что такое режиссер?

Константин Сергеевич ответил мне на это тоже вопросом:

— Вы, вероятно, хотите знать, режиссер ли вы? Хотите, чтобы я вам сказал, считаю ли я вас за режиссера? Давайте, я вас проэкзаменую.

Это было не совсем то, на что я рассчитывал, но отступать было поздно.

— Вот мы сидим с вами на скамейке, на бульваре, — сказал Станиславский, — мы глядим на жизнь, как из открытого окна. Перед нами проходят люди, перед нами совершаются события — и большие и малые. Расскажите все, что вы видите.

Я попытался это сделать и рассказал то, что мне казалось важным и интересным и что привлекало мое внимание. Нужно сознаться, что это было не очень много, — то ли мне мешало мое положение экзаменующегося, то ли неожиданность постановки вопроса, но я не был удовлетворен своим рассказом; очевидно, не совсем доволен был и Константин Сергеевич.

— Вы многое пропустили, — и он назвал целый ряд действительно пропущенных мною событий.

Он рассказал, как подъехал извозчик, с которого сошла женщина, очевидно, она привезла больного ребенка в дом. Он заметил слезы у другой женщины, которая проходила мимо нас и которую я не видел, и еще целый ряд других фактов. Он указал, что я пропустил все звуковые ощущения, которые вокруг нас возникали.

А потом Константин Сергеевич предложил мне:

— Определите, кто идет мимо нас?

Я посмотрел:

— Это, по-моему, какой-то бухгалтер. Он такой аккуратный, с карандашом в кармане, портфель чистенький, сам сосредоточенный.

— Это подходит к бухгалтеру, — сказал Константин Сергеевич, — но может определять и целый ряд других профессий.

— А это кто? — и он указал на другую фигуру.

Я посмотрел и сказал, что, по-моему, это курьер, потому что человек, видно, никуда не торопится, идет какой-то растрепанной походкой, папка подмышкой: шел, шел, потом решил посидеть, вскочил, пошел быстрее, потом махнул рукой и опять сел на другую скамейку, закурил папиросу. По-моему, это курьер, посланный с очень срочным поручением.