Я свернул с трассы. Проселок едва не вытряс дух из меня и моего «Урала», но вдоль перелеска дорога выравнивалась и плавно подкатывала к распахнутым железным воротам дачного поселка, въезд в который охраняла проржавевшая сторожевая будка коммерческой палатки с зарешеченным окном. В сумрачных глубинах торговой точки я уловил присутствие жизни.

На мой сдержанный стук палатка отозвалась скрипом двинувшегося в сторону окошка, служившего, насколько можно было понять, тем узким каналом, в котором происходит обмен денег на водку, пиво, минералку, чипсы, сигареты, несъедобную лапшу «Доширак», кильку в томате и тушенку, бумажные одежки которой настолько тотально выгорели от солнца и времени, что логично было догадаться — срок годности этого полезного продукта благополучно истек, должно быть, еще в начале девяностых годов.

— Чего тебе? — поинтересовалась палатка зычным женским голосом.

— Пачку «Примы». И воды. Только без газа.

На самом деле я хотел спросить, не пробегала ли мимо симпатичная женщина с кукольным лицом по имени Мальвина, однако по здравом размышлении не стал и пытаться что-то выяснить: она слишком опытный человек, чтобы в острой ситуации лишний раз светиться на людях. И тут вдруг в памяти всплыла ее случайная реплика, оброненная по дороге на пикник: «У меня такая черепашка живет — в старой даче над маленьким прудом».

Палатка слизнула толстопалой, с грязными ногтями рукой мои деньги с крохотной полочки и выплюнула затребованные товары, не озаботившись такой мелочью, как возврат сдачи. Я опять постучал.

— Чего? — опять спросила палатка, на этот раз с долей то ли раздражения, то ли скрытой агрессии в утробно гулком голосе.

— Будь любезна, подскажи… На территории этого поселка есть старый пруд?

— А куда он денется? — тявкнула палатка и закрыла пасть.

Я медленно поехал вперед по узкой дорожке, на которую накатывали густые волны черноплодной рябины, бурно перехлестывающей через заборы, и чем дальше я углублялся в недра дачной территории, тем больше крепло во мне подозрение, что Отар все-таки немного оплошал с определением местоположения ее вдруг прорезавшегося мобильника.

Это был солидного возраста — лет тридцать, не меньше — поселок, в облике которого угадывалась та особая черта, которую я назвал бы самодельностью. Да, здесь все: и крохотные кухоньки, жмущиеся к тылам участков, и тщательно возделанные огороды со слюдяными шатрами теплиц, и беседки, окаченные пеной дикого винограда, и сами летние дощатые домики — было сделано своими руками, поднято когда-то на ровном месте из голого, открытого солнцу и ветрами, заболоченного поля, и каждый гвоздик в выгоревших досках хранил, наверное, в своей заржавевшей памяти воспоминание о заскорузлых руках умельцев, горбом своим, едким потом и мозолями возделавших эту бросовую, ничего, кроме болотной травы, никогда не родившую землю. На обиталище людей, располагающих счетами в швейцарских банках, эти самопальные усадебки никак не походили.

А впрочем, в заброшенной квартире на Чистых прудах Мальвина тоже постоянно не жила.

Дорога, вывернув к пруду, обогнула его и, ткнувшись в глухой бетонный забор, за которым шуршал листвой сорный, типичный для болотистого места лесок, отвернула влево, растекаясь несколькими узкими руслами по поперечным аллеям.

Пруд был стар, темен и почти идеально кругл, что намекало на его первородное предназначение пожарного резервуара, но скользкие глинистые берега давно уже обжила трава, сорные кустарники, да пара берез, сонно пялящихся в зыбкие тени своих крон, стынущих в темной воде, и потому — за давностью лет — он казался не рукотворным, но живым, природным, В тылу его, в густых зарослях боярышника, проступали очертания скромной избушки, если чем-то от остальных здешних строений и отличавшейся, то разве что основательной каменной печной трубой, венчающей излом крыши, выстеленной свежей рыжей черепицей. Дом стоял буквально в пяти метрах от опасно подмывшего берег пруда и слегка даже накренился вперед, словно чувствуя, что долго на таком шатком основании не протянет.

Начало припекать. Я снял куртку, бросил ее на руль и опять прояснил замутившийся в дороге взгляд кондора, протерев его кровавый глаз платком.

— И что ты по этому поводу думаешь? — спросил я, разглядывая заколоченные посеревшими от дождей досками слепые окна дома, который выглядел совершенно нежилым, вот разве что трава, стелющаяся от покосившихся ступенек крыльца к сально поблескивавшей глине обрывистого бережка, была слегка примята, как будто хранила смутный отпечаток следа прошедшего здесь не слишком давно человека.

Мой ширококрылый спутник отозвался ярким всполохом солнечного света, скользнувшего в пуговке стеклянного глаза.

— Вот и я так думаю.

По дороге к пруду я заметил справа по ходу большой провал в сетчатом заборе, открывавший путь к железнодорожной насыпи. Развернувшись, я направился туда, кое-как перебрался через канаву и узкой тропкой, местами совсем захлестнутой высокой травой, с грехом пополам дотянул до пруда. Оставив «Урал» в зарослях кустарника, я прошел немного вперед и оказался почти рядом с той березой, возле которой только что притормаживал, с той лишь разницей, что теперь находился на ничейной территории по ту сторону забора, сквозь крупные ячейки которого мне хорошо был виден домик у пруда. Я опустился в траву за покатым холмиком, по открытой солнцу макушке которого разбредались кустики земляники, и с этого момента время неслышно, на цыпочках ступая, потекло вслед за солнцем, медленно сдвигавшим тень березового ствола слева направо, — мне и того уже было достаточно, что под рукой была вода, необходимая растительному существу для жизни, и солнечный свет, преображающийся в моих жилах в питательный хлорофилл.

Меня никто не замечал в моем укрытии — ни загорелый, с выпирающими лопатками, мальчик, кинувшийся с берега в воду и размашистыми, неумелыми саженками, то и дело закидывая лицо назад, погребший к другому берегу, ни престарелая дачница в светлом просторном сарафане, прилегшая на берегу на махровой подстилке и пролежавшая без движения, словно сфинкс, довольно долго, ни какие-то работяги, по говору молдаване, как видно подрабатывающие на дачном строительстве, — они, впрочем, появились уже в сумерках и, усевшись под березой, начали неторопливо и тихо пить водку, перебрасываясь приглушенными репликами… Последним пруд покинул сутуловатый рыболов, который все пытался заарканить своей изредка тонко свистящей на забросе леской отраженный свет полной луны, парящий, как казалось, низко над водой, путаясь в мутноватой дымке пара. Потом все стихло, только истошно брехала в глубинах поселка бессонная собака, но в самой сердцевине глухой, без звуков и движений, ночи раздался тихий плеск воды.

Соскользнув с берега, она тихо погрузилась в воду, но я успел заметить, как за минуту до этого в густой тени боярышника появилось матово белое тело обнаженной женщины — ей некого было стесняться в такой глухой сумрачный час, из глубин которого вряд ли кто из давно сморенных сном трудолюбивых дачников мог за нею подсматривать. Я тихой сапой перебрался через забор прудового домика и укрылся в тени боярышника, сбоку от крылечка, терпеливо дожидаясь того момента, когда лунная дорожка в черной глади воды подернется рябью и опять раздастся тихий плеск воды, отпускающей из себя белое тело голой женщины.

Она постояла на берегу спиной ко мне, потом медленно повернулась и, неслышно ступая босыми ногами, двинулась к дому, на цыпочках взошла на крыльцо, отворила дверь. Метнувшись через перильце крыльца, я успел вставить ногу в узкий проем между встающей на место дверью и косяком, резким толчком распахнул дверь, вошел в теплый сумрак дома, вытянув вперед руку, и наткнулся ладонью на голое мокрое плечо.

— Здравствуй, — тихо проговорил я, привлекая ее к себе. — Мы с тобой не закончили там, на лестнице.

Она с коротким обреченным криком разом обмякла, ватно ткнулась мне в плечо мокрым лбом, но очень быстро пришла в себя, оттаяв от приступа оторопи, и по телу ее прокатилась волна мелкой дрожи, — уперевшись руками мне в грудь, она откинулась назад, и я смог различить черты ее красивого лица, потому что глаза мои уже начали привыкать к темноте.