Она медленно поднялась, села, помотала головой.

— Это что-то новенькое. Ты прошвырнулся по помойкам, набрал пустых бутылок, сдал их в пункт приема стеклотары, а вырученные от этой операции деньги хочешь спрятать в офшорах?

— Да, понимаешь, тут такое дело… — Я начал было очень туманно развивать свою мысль, толком не понимая, в каком направлении собираюсь ее продвигать, однако она избавила меня от этих мук тем, что наклонилась, нависла надо мной так, что соски ее касались моей груди, и, приложив палец к моим губам, произнесла ту самую сакраментальную фразу, с которой и началось наше знакомство в день зачатия Харона. Ну разумеется: не буду ли я так любезен не вступать в половое сношение с ее мозгами, поскольку этим я сделаю ей одолжение.

Ничего другого не оставалось, как вкратце и очень эскизно изложить суть дела.

Какое-то время она лежала на боку, подперев щеку рукой, и глядела на темный квадрат иконки, висевшей в простенке между окнами, потом, словно обращаясь к невидимому в потемках лику, прошептала:

— Ты хоть примерно отдаешь себе отчет в том, чем эта твоя затея может обернуться?

— Да, — сказал я. — У меня что-то заныло плечо.

— Это к дождю?

— Нет. У меня ноет плечо только в одном случае. Когда кто-то разглядывает меня сквозь перекрестие оптического прицела.

Ну разумеется, понимал и, разумеется, отдавал себе отчет. В том, что рано или поздно — завтра или через месяц, — но кто-то из сотрудников «карманного гестапо» меня непременно достанет. И поплыву я в своем челне, раздвоившись в ипостасях гребца и пассажира, и некому будет по прибытии на место выковырять из-под моего языка медный обол. Не исключено, что, может быть, даже завтра, — ну да, ведь завтра понедельник! — товарищ Сухой и товарищ Астахов, встретившись, по обыкновению, в просторном, наполненном светом кабинете последнего, начнут прикидывать пути моего следования к другим берегам, и никому не будет ведомо, о чем они там толкуют, надежно отгородившись от мира всеми мыслимыми и немыслимыми мерами информационной безопасности, по части которых, если верить Малахову, бывший лубянский полковник большой дока.

— Ну е ж мое! — провозгласила Люка неожиданно бодрым, здоровым тоном, и в ее интонации я уловил нотки типичного для знакомой мне по прежним дням хозяйки похоронного бизнеса азарта. — Сукин ты, Паша, сын, но с тобой нескучно! Ладно, утро вечера мудренее, что-нибудь придумаем… — Она с кошачьим каким-то проворством переменила позу, уперлась мне в грудь руками, перекинула ногу через мое бедро и так застыла, забросив голову назад, начала медленно сгибать ноги в коленях, тихо охнула в момент нашего соприкосновения и плавно опустилась вниз и с этого момента воплотилась в образ какой-то буйно, но при этом весело помешанной ведьмы, отплясывающей замысловатый экстатический танец, и не унималась уже всю ночь, изобретая все новые и новые пластические формы наших слияний — за исключением той одной-единственной, что была нам обоим так хорошо знакома, но в эту безумную ночь оказавшейся по молчаливому согласию под строгим запретом.

Очнувшись от дремотного забытья, я приподнялся, поглядел на нее. Она спала в не слишком, как мне показалось, ловкой позе, откинувшись на высокую подушку, — еще не лежа, но уже и не сидя — и немо шевелила губами, слабо улыбаясь какому-то образу своего сновидения, и безмолвные ее шепоты были обращены прямо к прояснившемуся от света лику в скромной иконке.

Какое-то время я молча наблюдал за ней и вдруг начал чувствовать, как в смутном еще со сна сознании немые эти движения Люкиных губ и плоский лик какого-то святого вдруг начинают тянуться друг к другу, сближаться и наконец, слившись, переплетясь, обретают устойчивую форму простой и ясной мысли.

— А ведь это в самом деле мысль, — тихо выдохнул я.

— Что? — сонно зашевелилась рядом Люка.

— Ничего, спи.

Я вдруг подумал о скромном безмолвном растении, что в этот момент уже, видимо, распустилось на моем кухонном подоконнике и сидит там, обхватив колени руками, смотрит во двор, где кто-то беседует между собой, предположим, женщина-почтальон и один из жильцов нашего дома, она не слышит их, но видит и все понимает, потому что ей ведомо искусство чтения по губам.

5

Поначалу думал было взять ее с собой, но по здравом размышлении эту сомнительную мысль отверг, вспомнив, что у нас в офисе есть хорошая профессиональная камера — на тот случай, если кому-то из близких покойного придет на ум запечатлеть на пленке церемонию похорон. Прихватив на всякий случай и тяжелый штатив, я погрузил аппаратуру в багажник Люкиной «субары» и погреб в направлении храма.

Принимавший пожертвования монах стоял на своем месте у ворот — в прежней мертвой позе, как будто и не покидал свой пост с того самого дня, когда я кощунственно поинтересовался у него, как идет торговля индульгенциями.

Брат Анатолий огромной метлой ласкал каменные плиты церковного двора — с широким замахом, в тупой ритмичной монотонности деревенского косца подсекая под корень парящий низко над землей тополиный пух, жесткое охвостье метлы издавало шершавые звуки, от которых по спине побежали мурашки. Завидев меня, он оставил свои труды, утер широким рукавом рясы вспотевший лоб и улыбнулся.

— Хороший денек, — сказал я, глянув на небо, затянутое мутноватой пленкой облачности, низкой и рыхловатой, голубовато-серой и скользкой, фактурно напоминавшей верхний слой жидкой простокваши.

— Да, — кивнул Анатолий. — Хорошо. Мы все немного устали от открытого солнца.

— Хорошо, — согласился я, подумав о том, что в этом наблюдении есть немалый смысл: оконное стекло не будет сильно бликовать. — У меня к тебе одна просьба. Я был бы тебе признателен, если б ты разрешил мне побыть в твоей келье. Ну там, на втором этаже. Что узким окном выходит в соседний дворик.

Он удивленно приподнял жидкие брови и потерся щекой о длинный черенок метлы, на которую опирался.

— Это в самом деле так для тебя важно?

— Более чем.

Он раздумчиво покачал головой и кивнул в сторону пристройки — пошли! Мы миновали коридор, в конце которого темнела сумрачная ниша, скрывавшая лестницу, поднялись на второй этаж, оказались в точно таком же коридоре, ослепительно белостенном. По левой его стороне, в притененных лунках глубоких ниш, темнело несколько тяжелых, окованных медными пластинами, дверей. Толкнув одну из них, брат Анатолий пригласил меня входить. Это был сумрачный, с низким сводчатым потолком, каменный каземат, обстановка которого своей аскетичностью напоминала тюремную: жесткая койка по правой стене, маленький стол, табуретка при нем — и разве что образа в углу, в приглушенно поблескивавших праздничных ризах слегка разбавляли мрачное впечатление от убогого монашеского жилища.

— Ну вот, располагайся, — сказал Анатолий. — Бог в помощь. Я пойду, у меня дела.

— Это тебе — Бог в помощь, — отозвался я, нагружая интонацией местоимение, потому что толком не знал, кого мне следовало призывать в союзники, светлоликого Всевышнего или его вечного антипода, косматого, в густой шерсти, парнокопытного, с желчной иезуитской ухмылкой на тонких губах, ведь ни в того, ни в другого не верил — точнее сказать, привык относиться к обоим с достаточной степенью равнодушия, поскольку оба находились вне растительного мироощущения, которому присуща вера исключительно в таинство действительного мига, все движения, голоса и запахи которого хороши именно тем, что происходят и присутствуют здесь и сейчас, а что за этим мигом воспоследует — дело десятое.

«В вас, Павел, угадывается мучительная раздвоенность…» — говорил в момент нашей прошлой встречи Анатолий, и он как в воду глядел: привычка жить мгновением в самом деле раздваивает, приучает воспринимать себя прошлого как существо чужое и даже чуждое и воспитывает прохладно отстраненный взгляд на себя и обыкновение обращаться к себе как к постороннему, на «ты».

— Я догадывался, Павел, что вы закоренелый язычник, — скорбно произнес Анатолий, уловив в моих глазах настроение кощунственной смуты. — Но Господь милостив.