– Гм! Если взвесить как следует, на голландских весах, она потянет, пожалуй, побольше, чем голова одного провоста, четырех бэйли, городского секретаря, шестерых деканов да дюжины ткачей…

– Ах ты, отпетый негодяй! – перебил мистер Джарви. – Покайся лучше в своих грехах и приготовься, потому что стоит мне сказать одно только слово…

– Правильно, бэйли, – ответил тот, к кому обращено было это замечание, и с небрежно-беспечным видом заложил руки за спину, – но вы никогда не скажете этого слова.

– Почему же я его не скажу, сэр? – воскликнул блюститель закона. – Почему не скажу? Ответь: почему?

– По трем веским причинам, бэйли Джарви: во-первых, ради нашего давнишнего знакомства, во-вторых, ради старухи, что греется сейчас у очага в Стаккавраллахане – той, что связывает нас узами кровного родства, к вящему для меня позору! Легко ли мне признаться, что мой родственник возится со счетными книгами, с пряжей, с ткацкими станками, с челноками и веретенами, как простой ремесленник! А в-третьих, бэйли, еще и потому, что если только я подмечу с вашей стороны малейшее поползновение выдать меня, я оштукатурю эту стену вашими мозгами прежде, чем вас успеет выручить рука человека.

– Вы, сэр, отчаянный и дерзкий негодяй, – отвечал бэйли, нисколько не устрашенный, – и вы знаете, что я это понимаю и не остановлюсь ни на миг перед грозящей опасностью.

– Я отлично знаю, – ответил тот, – что в жилах у вас течет благородная кровь, и мне неохота поднимать руку на родича. Но я отсюда выйду так же свободно, как вошел, или стены глазговской тюрьмы десять лет будут рассказывать о том, как я проложил себе дорогу.

– Хорошо, хорошо, – сказал мистер Джарви. – Кровь погуще воды, а друзьям и сородичам не пристало замечать соринку друг у друга в глазу, когда чужой глаз ее не замечает. Старухе в Стаккавраллахане горько было бы услышать, что вы, позорище гор, размозжили мне череп или что я мог затянуть петлю на вашей шее. Но сознайся, упрямый черт, что, не будь ты тем, кто ты есть, я сейчас захватил бы первого разбойника в Горной Стране.

– Вы постарались бы, кузен, – ответил мой проводник, – не спорю, но вряд ли, думается мне, ваши старания увенчались бы успехом, ибо мы, бродяги горцы, неподатливый народ, особенно когда с нами заговорят об оковах. Мы не переносим тесной одежды – штанов из булыжника да железных подвязок.

– Тем не менее, любезный, бы дорветесь до каменных штанов, до железных подвязок и до пенькового галстука, – ответил бэйли. – В цивилизованной стране никто еще не откалывал таких штук, как вы, – грабить чуть ли не в собственном кармане! Но это не сойдет вам с рук, честно вас предостерегаю!

– И что же, кузен, вы по мне наденете траур?

– Ни один черт не наденет траура по тебе, Робин, – разве что ворон да грач, вот тебе в том моя рука. Но скажи, любезный, где тысяча добрых шотландских фунтов, которые я тебе ссудил, и когда доведется мне получить их обратно?

– Где они? – ответил мой проводник, делая вид, будто старается вспомнить. – Точно сказать не могу. Верно, там же, где прошлогодний снег.

– Значит, на вершине Скехаллиона, не так ли, хитрая горная собака? – сказал мистер Джарви. – А я надеюсь, что ты мне их выплатишь здесь, на месте.

– Так! – ответил горец. – Но у меня нет в кармане ни снега, ни червонцев. А когда вы их получите? Гм! .. «Когда король возьмет свое назад!» – как поется в старинной песне.

– Это хуже всего, Робин! – ответил гражданин города Глазго. – Ты бесчестный изменник, и это хуже всего! Неужели вы хотите водворить у нас опять католичество, власть произвола, хотите посадить нам на шею самозванца из грелки и свору монахов и аббатов? Вы соскучились по обрядам, по стихарям и кадилам и прочей погани? Промышляй уж по-прежнему старым своим промыслом: грабежом, разбоем, сбором черной дани, – лучше обкрадывать кое-кого, чем губить всю страну.

– Полно, любезный, нечего повторять за вигами всякий вздор! – ответил горец. – Мы знакомы друг с другом не первый день. Я послежу, чтоб не обчистили вашу контору, когда молодчики в юбках придут навести порядок в глазговских лавках и убрать из них лишние товары. А вам, Никол, пока этого не требует ваш прямой долг, незачем видеться со мною чаще, чем я пожелаю сам.

– Ты наглый негодяй, Роб, – сказал бэйли, – и тебя повесят когда-нибудь на радость всей стране. Но я не стану, как дурная птица, гадить в своем гнезде, если меня к тому не побудит крайняя необходимость или голос долга, которого никто не может ослушаться. А это что за черт? – продолжал он, обернувшись ко мне. – Грабитель, завербованный в вашу шайку, не так ли? Если судить по внешности, сердце у него дерзкое и лежит к разбою, а шея длинная и скучает по петле.

– Ах, добрый мистер Джарви, – сказал Оуэн, который, как и я, изумленно молчал во время странной встречи и не менее странного разговора между двумя необычайными сородичами. – Добрый мистер Джарви, этот молодой человек – мистер Фрэнк Осбалдистон, единственный сын главы нашей фирмы. Он должен был войти в дело, когда Рэшли Осбалдистону, его двоюродному брату, посчастливилось занять его место (тут Оуэн невольно простонал), но так или иначе…

– О, я слышал об этом бездельнике, – перебил его шотландский купец. – Это из него ваш принципал, как старый упрямый дурак, пожелал во что бы то ни стало сделать купца, хотел того мальчишка или нет, а мальчишка из нелюбви к труду, которым должен жить каждый честный человек, предпочел сделаться бродячим комедиантом? Прекрасно, сэр. Как вам нравится дело ваших рук? Как, по-вашему: Гамлет, принц датский, или призрак Гамлета-короля могут взять на поруки мистера Оуэна, сэр?

– Насмешки ваши мною не заслужены, но я уважаю ваши добрые побуждения и слишком благодарен за поддержку, оказанную вами мистеру Оуэну, а потому не обижаюсь. Сюда привела меня только надежда, что я хоть чем-нибудь – может быть, очень немногим – помогу мистеру Оуэну уладить дела моего отца. Что же касается моей несклонности к торговле, то в этом я лучший и единственный судья.

– Признаться, – молвил горец, – я питал некоторое уважение к этому юнцу еще и до того, как узнал, каков он есть, теперь же я его уважаю за его презрение к ткачам, прядильщикам и прочему ремесленному люду и к самому роду их занятий.

– Ты взбесился, Роб, – сказал бэйли, – взбесился, как мартовский заяц, хоть я никак не возьму в толк, почему в марте заяц должен беситься больше, чем на Мартынов день! Ткачи! .. Может, сатана стянет с твоих плеч одежду, созданную искусством ткача? Прядильщики! .. Да ты же сам прядешь и сучишь для себя отменную пряжу! А этот молодчик, которого ты загоняешь кратчайшей дорогой на виселицу и в преисподнюю, – скажи, помогут ли ему его вирши и комедии сколько-нибудь больше, чем тебе несусветная божба и лезвие ножа, злосчастный богохульник? Может быть, «Tityre tu patule» note 65– так это, кажется, у них говорится? – откроет ему, куда скрылся Рэшли Осбалдистон? Или Макбет со своими разбойниками и головорезами, да еще с твоими в придачу, раздобудут ему пять тысяч фунтов для уплаты по векселям, которым ровно через десять дней истекает срок? Попробуй-ка, Роб, вынести их всех на аукцион вместе с их палашами, и с андреа-феррара, и с кожаными щитами и брогами, и с вертелами и кошелками.

– Через десять дней? – повторил я, машинально вынув письмо Дианы Вернон, и, так как истекло время, в течение которого я должен был сохранять печать неприкосновенной, поспешно ее сломал. Из ненадписанного конверта выпала запечатанная записка – так дрожали мои пальцы, когда я его вскрывал. Легкое дуновение ветра, проникшего сквозь разбитое стекло в окне, откинуло записку к ногам мистера Джарви, который поднял ее, с бесцеремонным любопытством разобрал адрес и, к моему удивлению, вручил ее своему родичу-горцу со словами:

– Ветер принес письмо кому следовало, хотя было десять тысяч шансов за то, что оно не попадет в надлежащие руки.

Горец, прочитав адрес, без всякого стеснения распечатал записку. Я сделал попытку его остановить.

вернуться

Note65

«Ах, добросердечный Титир» (лат.).