ГЛАВА XXXIX

Вот раздвигает занавес судьба

И освещает сцену.

«Дон Себастьян»

Мертвенный холод сковал меня, когда они удалились. В разлуке воображение, задерживаясь на предмете любви, рисует его не только в прекраснейшем свете, но именно таким, каким нам наиболее желательно видеть его. Я все время представлял себе Диану, какой она была, когда ее прощальная слеза упала на мою щеку, когда ее прощальный дар, переданный женою Мак-Грегора, возвестил мне, что она желает унести в изгнание и в монастырский плен память о моей любви. Я ее увидел; и ее холодное, безразличное обращение, ничего не выражавшее, кроме спокойной печали, разочаровало меня, даже несколько оскорбило. В своем себялюбии я ставил ей в вину равнодушие, бесчувствие. Я укорял ее отца в гордости, жестокости, фанатизме, забывая, что оба они жертвовали своими личными привязанностями, — а Диана и склонностью сердца, — во имя того, что считали долгом.

Сэр Фредерик Вернон был строгим католиком, убежденным, что по узкой тропе спасения не может пройти еретик; а Диана, для которой забота об отце долгие годы была главной движущей пружиной всех ее помыслов, надежд и поступков, полагала, что она исполняет свой долг, когда, подчинившись воле отца, поступается не только земными богатствами, но и самыми дорогими привязанностями. Нет ничего удивительного, что я не мог в подобную минуту в полной мере оценить эти высокие побуждения, но все-таки я не искал каких-либо неблагородных путей, чтобы дать исход угрюмой тоске.

— Итак, мною пренебрегли, — сказал я, когда, оставшись один, задумался над сообщениями сэра Фредерика. — Мною пренебрегли, меня считают недостойным даже короткой беседы с нею. Пусть так. Но мне не помешают, по крайней мере, позаботиться о ее безопасности. Я останусь здесь, буду стоять на страже, и пока она под моим кровом, ее не коснется опасность, какую может предотвратить рука решительного человека.

Я вызвал Сиддола в библиотеку. Он пришел, но в сопровождении неотвязного Эндрю, который, возмечтав о великих почестях в связи с моим вступлением во владение замком и землями, не упускал ни одной возможности выставлять себя на вид; и, как это случается нередко с людьми, когда они преследуют себялюбивые цели, он перестарался, и услужливость его стала назойливой и стеснительной.

Его непрошеное присутствие мешало мне свободно говорить с Сиддолом, а услать его я не решался, боясь усилить подозрения, которые могли у него зародиться, когда я выставил его за дверь.

— Я переночую здесь, сэр, — сказал я, приказав им подкатить поближе к огню старомодное дневное ложе, или сэтти. — У меня много работы, и я лягу поздно.

Сиддол, очевидно, понявший мой взгляд, предложил принести мне тюфяк и постельные принадлежности. Я принял его предложение, отпустил своего ментора, зажег две свечи и попросил не беспокоить меня до семи часов утра.

Слуги удалились, оставив меня предаваться наедине безрадостным и бессвязным мыслям, пока измученное тело не потребует отдыха.

Я старался не думать о тех необычайных обстоятельствах, в какие поставила меня судьба. Чувства, которые я храбро побеждал, покуда вызывавший их предмет был от меня удален, разбушевались теперь, как только я очутился в непосредственной близости к той, с кем должен был так скоро разлучиться навек. Какую бы ни брал я книгу, имя Дианы написано было на каждой странице; и образ ее упорно вставал предо мною, чем бы ни пытался я занять свои думы. Он был подобен услужливой рабыне Соломона в поэме Прайора.

Чуть кликну Абру — прилетит стрелой,
Зову других — все Абра предо мной.

Я попеременно давал волю этим мыслям и боролся с ними, то поддаваясь нежной сердечной печали, едва ли мне свойственной, то вооружаясь уязвленной гордостью человека, возомнившего себя незаслуженно отвергнутым.

Я шагал взад и вперед по библиотеке, пока не довел себя до лихорадочного возбуждения. Потом я бросился на кушетку и попытался уснуть; но напрасно прилагал я все усилия, чтоб успокоиться, напрасно лежал, не шевеля ни пальцем, ни единым мускулом, неподвижно, как труп, напрасно пробовал прогнать тревожные мысли, занимая ум повторением стихов или арифметическими выкладками. Кровь, при моем лихорадочном возбуждении, билась пульсом, похожим на глухой и мерный стук далекой сукновальни, и разливалась по жилам потоками жидкого огня.

Наконец я поднялся, растворил окно и стоял некоторое время при ясном свете месяца; это отчасти меня освежило, а светлый и мирный вид за окном несколько рассеял мои думы, не желавшие подчиниться воле. Я снова лег на кушетку, и хоть на сердце у меня — видит небо! — было нисколько не легче, но оно стало более твердым, более готовым к испытаниям. Вскоре подкралась ко мне дремота, однако, хотя чувства спали, душа моя бодрствовала, мучимая мыслями о моем положении, и сны мне снились о душевных терзаниях и об ужасах внешнего мира.

Помню, в томительной тоске я представлял себе, что мы с Дианой во власти жены Мак-Грегора и нас низвергнут сейчас с утеса в озеро; сигналом послужит выстрел из пушки, которую должен запалить сэр Фредерик Вернон, управляющий церемонией в одежде кардинала. Необычайно жизненно было впечатление, полученное мною от этой воображаемой сцены. Я и сейчас мог бы изобразить безмолвную и храбрую покорность, запечатленную в чертах Дианы, дикие, искаженные лица палачей, которые окружили нас, кривляясь и дразня, причем гримасы непрестанно менялись и каждая новая казалась мерзостней предыдущей. Я видел горевшее суровым, непреклонным фанатизмом лицо отца Дианы, видел, как его рука поднимает роковой пальник… Раздался сигнальный выстрел; опять, и опять, и опять повторяет его раскатами грома эхо окрестных скал; я просыпаюсь — и от мнимых ужасов возвращаюсь к тревогам действительности.

Звуки во сне были не мнимые — когда я проснулся, они еще наполняли гулом мои уши; но только через две или три минуты я окончательно пришел в себя и ясно понял, что это настойчивый стук в ворота. В сильной тревоге я вскочил с постели, схватил лежавшую под рукою шпагу и кинулся вниз, решив никого не впускать. Но мне волей-неволей пришлось кружить, потому что библиотека выходила не во двор, а в сад. Выбравшись наконец на лестницу, откуда окна глядели на главный двор, я услышал слабый, испуганный голос Сиддола в пререкании с грубыми чужими голосами: кто-то толковал об ордере от судьи Стэндиша, именем короля требовал доступа в замок и угрожал старому слуге тягчайшей карой закона, если он откажет в немедленном повиновении. Спорившие еще не замолкли, когда, к невыразимой своей досаде, я услышал голос Эндрю, предлагавшего Сиддолу отойти в сторону — он-де сам отворит ворота.

— Если они требуют именем короля Георга, нам нечего опасаться: мы отдавали за него нашу кровь и наше золото. Нам незачем скрываться, как некоторым другим, мистер Сиддол; мы, как вы знаете, не паписты и не якобиты.

Напрасно ускорял я свой бег вниз по лестнице: я слышал, как засовы один за другим отодвигались под рукой услужливого дурака, причем он, не умолкая, похвалялся своею собственной и своего хозяина преданностью королю Георгу. Я быстро высчитал, что непрошеные гости войдут прежде, чем я успею добежать до ворот и водворить на место засовы. Решив познакомить спину Эндрю Ферсервиса с дубинкой, как только у меня будет время расплатиться с ним по заслугам, я побежал назад в библиотеку, захлопнул дверь, нагромоздил перед нею все, что мог, кинулся к другой двери, через которую входили ко мне Диана и ее отец, и попросил немедленно меня впустить. Дверь отворила мне сама Диана. Она была совсем одета и не выказала ни замешательства, ни страха.

— Мы так свыклись с опасностью, — сказала она, — что всегда готовы встретить ее. Отец уже встал, он в комнате Рэшли. Мы переберемся в сад и оттуда задней калиткой (Сиддол на случай нужды дал мне ключ от нее) прямо в лес, — я знаю в нем каждый овражек, как никто на свете. Задержите их как-нибудь на несколько минут. И… дорогой, дорогой Фрэнк, еще раз — прощай!