– Намок я, заблудился, – пробормотал Иона. – Это что за деревня?

– Яранка…

Иона привстал, качнул лодку.

– А огни? Ведь тут и нет никого…

– Погляди теперь, нет! – зло ответил мужик. – Наехали, паразиты…

И замолчал, громко сопя и взбуравливая веслами воду. А Ионе хотелось говорить, рассказывать, только он не знал, с чего начать. Лодка ткнулась в берег у самого костра, так что брызги попали на угли.

– Ты что же, мокрый насквозь? – вдруг спросил мужик. – Рваный какой-то… Грейся давай! Замерз?

Иона прильнул к огню, мгновенно окатившись паром, затем сел на пустой ящик и вытянул ноги. Повязки где-то слетели, но ссадины уже не кровоточили.

– Как ты считаешь, бог есть? – спросил Иона.

– Чего? – недобро протянул мужик.

– Бог, говорю, есть?.. Он спас меня сегодня. В запани чуть не утонул… Теперь вот ты на берегу очутился.

– Сам себя спас, – буркнул мужик. – Если б по воле божьей, так бы не изгваздал костюм-то…

Только теперь Иона разглядел, что пиджак и жилет изорваны в клочья, из дыр на плечах торчал рыжий ватин. Светились белые колени. Мужик примкнул лодку.

– Чего тебя в запань-то понесло?

– Выпил я… А потом утопиться хотел, – признался Иона. – Ну, не то чтобы специально…

– Дурак, – прорычал мужик. – Горя отцу мало?! Если свою жизнь не жалеете…

– Говорю же, по бревнам побежал, да и… Лес-то какой пошел? Значит, не смерть мне…

– Вставай, пошли в избу! – приказал он. – Утопленник… Бегом!

Иона бежал, словно по битому стеклу; болели ноги, спина, жгло исцарапанный живот. Яранку было не узнать. При свете фонарей он увидел с десяток брусовых срубов на месте, где стояли деревенские избы, выведенное под крышу каменное здание с пустыми проемами окон, и куда ни глянь – поддоны с силикатным кирпичом, кучи досок, железобетонных панелей, бетономешалки и стальные конструкции.

Мужик подвел его к сгоревшей избе, посредине которой стояла русская печь, велел обождать, а сам пошел сквозь крапиву, лопухи и нагромождение обгорелых бревен. Долго рылся там, шуршал углем и, вернувшись, бросил к ногам Ионы опорки от старых пимов.

– Обувайся… А то на другой конец топать: стекла, гады, набили – не ступишь,

Иона надел опорки, однако мужик уходить не спешил.

– Вот моя изба, – сказал он глухо. – Печь вот. На ней я и родился. Мать всех нас на печи рожала… Ничего, нич-чего! Заплатят!

И пошел вперед, словно забыв о своем спутнике.

Окна избы старика Ощепкина были закрыты новыми, белеющими в темноте ставнями. Дед с бабкой не спали, видно, поджидали кого-то. Ощепкин впустил их во двор, но только в избе увидел, что пришли двое, и, увидев, нисколько не удивился, даже не спросил, кто, откуда и почему такой мокрый и оборванный. Иона последний раз встречался со стариком лет пять назад, и ему казалось, что Ощепкин не узнает его. Старуха, едва глянув на Иону, тут же открыла сундук и достала белые кальсоны и длинную белую рубаху, подала:

– Переоденься-ка, сынок, продрог, поди…

Иона переоделся, а Ощепкин набросил ему на плечи тулуп и, посадив за стол, подал кружку с горячим сбитнем.

– Ты хоть узнал меня, дед? – хлебая и обжигаясь, спросил Иона.

– Да как же вас не узнаешь? – вздохнул старик. – Если ночью да с шишками приходит человек, известно чей… Намедни отец твой такой же явился, нынче сын…

Мужик вышел на улицу, а Иона полез на печь. Возле порога лежала его одежда, скомканная, как змеиный выползок.

– Я не дрался, – сказал Иона, укрываясь тулупом. – А это что за мужик?

– Да ваш, вятский… Тоже ходит, мается, места не найдет.

Рубаха пахла свежевыстиранным, высушенным еще зимой на морозе бельем. Иона пригрелся, ощущая, как блаженное тепло разливается по телу и притупляет боль, закрыл глаза и спросил:

– Слушай, дед, а бог есть или нет?

– Я, паря, не знаю, – покряхтел старик. – Тоже сомнение берет: есть – нет? Сколько уж смерти прошу – не дает. А кому жить охота – тому смерть посылает… Прости, господи!

Он не видел, как вернулся с улицы мужик, услышал его голос:

– Ладно, спи… Завтра на мотоцикле отвезу. Что ноги-то бить?

Иона вздрогнул:

– Ты погоди, погоди! Я здесь побуду, полежу немного… Я ведь тоже на печи родился.

Невидимый старик бродил по избе и тихо, раздумчиво говорил:

– Что народу не хватает? Что эдакая канитель? Строят да жгут, строят да жгут – не поймешь нынче…

Дети были накормлены, умыты, уложены в постели, и все, что можно постирать и вымыть, постирано и вымыто. Но Катерина сняла с веревки подсохшее белье и взялась гладить. Заварзин молча подошел и выключил утюг.

– Хотела, чтоб на завтра меньше… – начала было она и осеклась.

– Поздно уже, – сказал он, хотя на улице было светло и лишь чуть начинал синеть весенний вечер.

– Там у меня в машине…

– Я исправил, – сказал Заварзин. – Фары не горели.

Она покивала головой, огляделась, словно припоминая что-то, и пошла к двери. Заварзин подождал у окна, когда Катерина сядет в машину, и поднялся наверх. Он хотел заглянуть к детям в комнату, но увидел старца, с баульчиком и фонарем в руках, тяжелая доха прижимала к земле.

– Куда ты, Семеныч? – шепотом спросил Заварзин.

– Пойду я, – сказал Алешка. – У тебя теперь есть за кем ходить, пойду. Я бы, Василий, с ребятишками поводился, да силы не те, какой из меня помощник? Пойду. К своим пойду. Должно быть, помру скоро, пускай они и хоронят. А то у тебя здесь ребятишки, напугаются еще…

Заварзин взял из его рук баул, подхватил под руку и повел по лестнице вниз.

– Брательника с кумом во сне видал, звали, – сказал он внизу. – Приходили за мной. Будто мы на Пижме-то березовый сок пили, ребятишки еще будто. Они мне березку подсочили, а сами дальше пошли. Я пью, а сок-то сладкий-сладкий, да эдак бежит хорошо… Брательник-то с кумом кричат мне и эдак рукой машут, подзывают… Пойду. Пойду березового соку попью. Давно не пивал…

Они вышли на крыльцо, но Алешка вдруг сел на ступеньки, подвернув под себя полу дохи.

– Ты меня послушаешь, Василий? – спросил он. – Сядь со мной и послушай. Я вот помирать собрался, а боюсь. Пока живой-то – не страшно, как-нибудь совладаю с собой. Но помру когда и – все. Придут и заберут мою душу… Ты не знаешь ли, Василий, как их провести-то можно?

– Кого? – спросил Заварзин.

– Да архангелов, – серьезно сказал Алешка. – Когда они по мою душу придут. Пока жил, думал, ничего! А собрался помирать, душу жалко… Ведь они с ней что захотят, то и сделают. В огонь бросят – ничего, боюсь, мучить станут.

– Ты не думай об этом, – сказал Заварзин. – Жизнь у тебя худая была, какие там грехи за тобой?

– Ты же про меня, Василий, ничего не знаешь, – зашептал старец, отыскивая глазами лицо Заварзина. – Никто про меня не знает. Я ведь сколько народ-то обманывал. У министра-то, у Столыпина, я не был. А каравай-то, который общество дало, по дороге с товарищем съел. И в Германии-то я тоже не был… И церковь я зажигал. Грозу подождал, облил купола керосином и спичку сунул. В церкви-то ведь твой прадед сгорел, Степан-то… Ты уж меня прости. Кто мне еще более простит-то?.. Раньше как бывало: покается человек и снова живет. На том и держался народ. А я тебе перед смертью каюсь.

– Я же не поп, грехи-то отпускать, – проговорил Заварзин и привстал: возле ворот остановилась машина, во двор вошел Сергей.

– Ты мне Степана только прости, – прошептал Алешка. – Я за него прошу… За остальное уж как-нибудь. Я обведу их, архангелов-то, если придут. Я же хитрый. Они мою душу поищут…

– Я тебе гостя привез, – сказал Сергей и кивнул на калитку. За ним входил Иван Малышев.

Старец суетливо поднялся, подхватил баульчик с фонарем и застучал ладонью по ступеням, отыскивая клюку.

– Где Иона? – спросил Заварзин.

– А вот у гостя спроси, – Сергей подал Алешке палку. – Он тебе много чего расскажет… Жив твой большак, жив.

– Здорово были, – пробурчал Малышев и встал у крыльца, широко расставив ноги. – Я к тебе пришел, Тимофеич…