Вот уже десять минут я сижу лицом к пассажирам, и это очень неприятно. Стюардесса меня утешает. Я, разумеется, пользуюсь всеми преимуществами, предусмотренными для пассажиров первого класса, но это очень неудобное место. Двести тридцать человек, которым решительно нечем заняться, пялятся на меня. Надо постоянно следить за лицом, сохранять самообладание, чтобы не выглядеть смешно в такой ситуации, надо быть Джоном Уэйном или Гэри Купером. [7]Выбор, прямо скажем, невелик: ноги скрещены — руки опущены, руки скрещены — ноги вытянуты. Я достаю из кармана блокнот на пружинке и начинаю писать. Люди, которые что-то пишут, не интересны никому, кроме их литературных агентов и скучающих призраков авторов, заглядывающих вам через плечо, чтобы посмотреть, чего это там такое пишут. Главное, не мешайте им, пускай. И не надо жульничать, выдумывать какие-нибудь стенографические значки и волапюк: они умеют читать на всех языках, даже на зашифрованном иврите.
Наконец двигатели начинают работать на полную мощь, самолет катится, все катится и катится, отрывается от земли, все приходит в равновесие, дежурные лампы гаснут, опять включается неоновый свет, пассажиры суетятся, делают вид, что засыпают, ругаются со своими детишками, обо мне понемногу забывают. Я убираю записную книжку, но через час моему покою опять приходит конец: настало время обеда. По проходу катят тележки с подносами, вновь появляется бутылка шампанского, я вновь отказываюсь, стюард улыбается.
— Месье летит в первом классе, — настаивает он и оставляет на откидном столике бокал.
К чему протестовать? Я подношу к губам фужер тонкого стекла, в то время как другие давятся кислятиной в уродливых картонных стаканчиках. У них прозрачные кружочки салями, розовые от избытка красителя, растекшийся мутный желатин вокруг сероватого, с комками, галантина, который нужно намазывать на тосты из размороженного батона. У меня — баночка севрюжьего паштета, блинчики, горячие, прямо из микроволновки. Они своими тупыми ножницами пытаются раскромсать целлофановую пленку, чтобы добраться до тоненького кусочка телятины с бесцветным и вязким салатом, непонятно из чего сделанным, но купленным явно по дешевке во время позавчерашней промежуточной посадки. Зато у меня богатый выбор: филе омара или куриное филе по-цыгански, салат из морепродуктов и тонкие сыры от Поля Лесэнтра. Одно за другим появляются марочные вина. Стоит стакану опустеть — он тут же наполняется вновь. Экипажу так стыдно, что меня выставили из первого класса, что я получаю все в двойном количестве: еду, вино, тончайший коньяк «Наполеон», не говоря уже об улыбках, которые мне расточают, ругаясь с остальными пассажирами отсека. Забитый под завязку салон не сводит с меня глаз. Впервые в жизни меня ненавидят всем самолетом.
Я ненадолго засыпаю, но стюард будит всех, раздавая бланки канадской таможни, которые мы должны заполнить, перед тем как выйти из самолета. Поскольку я англичанин, то и паспорт у меня на английском, надо только все офранцузить, никуда не денешься. Даты написаны цифрами, адрес парижский. Но как заполнить добрый десяток других граф на языке Картье? Документы у меня старые, еще с тех времен, когда я был folk singer. Я же не могу перевести «популярный певец», это внесет путаницу, как-то претенциозно звучит в переводе. В кресле напротив меня какой-то джазмен тоже пребывает в недоумении. Я ему советую написать «жасист», но он относится к этому как-то скептически. Я настаиваю, что это получится вполне корректно: о происхождении слова столько всего говорят, версии самые фантастические. Я объясняю ему, что это искаженное региональное слово «жас», которое означало цинковую ванну, где вымачивалась ткань при окрашивании, и что однажды рабы, лишенные музыкальных инструментов, воткнули в одну из них ручку от швабры, на которую натянули железную проволоку. Когда ее пощипывали, она звучала как струна настоящего контрабаса. Вот так и родилась музыка «жас». А люди с Бурбон-стрит слово немножко изменили на английский манер, и получилось «джаз», вот и все. Похоже, «жасист» не слишком мне поверил. Ну и ладно, пускай себе катится, куда хочет.
— Поднимите откидные столики и приведите спинки кресел в вертикальное положение.
Сейчас самолет приземлится. Вот теперь-то, говорю я себе, я и успокоюсь. Как бы не так! Люди про меня забыли, чего нельзя сказать про лекарства, которые тут-то и начали действовать. Мне совсем худо, я поднимаюсь, чтобы отправиться в туалет. Главный стюард начинает вопить в свой микрофон, что нужно оставаться на месте, но я все равно иду, иначе, говорю я ему, меня вырвет прямо на пол. Но все напрасно. Он колотит в дверь и грозится позвать командира корабля, а тот в этот момент занят: он как раз сажает три сотни тонн дребезжащего железа на узенькую полоску покоробленного цемента. Делать ему нечего, как только идти разбираться с типом, который в нарушение правил направляется в сортир. Но я все-таки счел за лучшее остаться на месте до полной остановки моторов. Когда я открыл глаза, два парня из конной полиции нарисовались по обе стороны раздвижной двери. Они сняли свои смешные шляпы, но их красных курток с перевязью вполне достаточно, чтобы все остались сидеть в самолете. Я только один раз видел униформу конной полиции, если не считать приключенческих фильмов, которыми я увлекался в десятилетнем возрасте. Это был портье «Салуна бешеной лошади» на авеню Георга V, где по сцене разгуливают обнаженные со знанием дела создания. С тех пор как хозяин пустил себе пулю в лоб из-за какой-то надувной куклы, туристы-ковбои уступили место крестным отцам из Одессы. Там по-прежнему можно увидеть канадского конного полицейского, но, вообще-то говоря, им следовало бы заменить его каким-нибудь донским казаком.
Главный стюард, обиженный из-за того, что его начальник никак на него не отреагировал, решил предупредить полицию. Тоном решительным, но вежливым они обратились ко мне. А я, как дурак, — но винить в этом следует не меня, а высшего сорта коньяки, вино и шампанское — стал интересоваться, не было ли у них проблем с парковкой лошадей.
— Месье, попрошу следовать за нами. Вы не соблюдаете правил поведения на борту, которым должны подчиняться все пассажиры воздушных линий, представителями которых мы являемся.
И они высаживают меня из самолета. Должен сказать, довольно деликатно. Меня препроводили в офис: квадратный куб матового стекла, расположенный в глубине терминала, между отвратительным хлевом, который служит у них карантинным помещением, и конторой, куда приносят потерянные пассажирами вещи и которую только неисправимый оптимист мог назвать «Бюро находок». Когда я объясняю им про свой недуг, про лекарства и напитки, от которых я тщетно пытался отказаться, они меня просто не слушают. Ничего не поделаешь: тест на алкоголь и протокол. Какой-то невозмутимый тип долго печатает рапорт пальцами, затянутыми в перчатки. Закончив, он вытаскивает лист бумаги из «ремингтона», на котором, должно быть, еще Джек Лондон печатал своего «Белого клыка». Мое поведение заслуживает месяца тюрьмы. Они могут оставить меня здесь, пока судья не вынесет постановление о моей дальнейшей судьбе. Сейчас у нас суббота, он на рыбалке, и мне предстоит провести довольно неприятный уик-энд.
К счастью, Чарли Вуд, мой квебекский приятель, сумел разделаться с делами и приехать за мной, одолжив пикап «чероки» у своей жены, которой эта идея совершенно не понравилась. У него не слишком много времени, чтобы ездить подбирать приехавших в июле приятелей: это очень занятой человек, он колесит по стране взад-вперед и почти каждый вечер где-нибудь поет. В Квебеке хорошая погода держится недолго. Каких-нибудь три месяца — и снова зима, разве что дней десять потепления в период бабьего лета. В конце октября уже холодно. Приходится пользоваться каждой минутой, которую дал господь. Кафе выносятся на тротуары, в каждом крошечном городишке — свой фестиваль, по улицам фланируют музыканты и клоуны, все мужчины счастливы, все девицы — красавицы. В воскресенье Шарль выступает в Труа-Ривьер, в понедельник он в Сен-Жане, где по меньшей мере сто тысяч человек отправляются в парк. Я такое сам видел, это впечатляет. После Сен-Жана он в Торонто, потом в Шикутими, затем в Манитобе. Для какого-нибудь европейца это целое приключение. А для американца проехать три сотни километров, чтобы поздороваться с приятелем, выпить с ним по-быстрому стаканчик и вернуться — самое обычное дело. У нас, когда кто-нибудь поет в субботу в Пантене, [8]а в воскресенье пятью километрами дальше, на площади Пигаль, он может рассчитывать, что на следующий день в печати появится его фотография: герой в сопровождении эскорта полицейских. И сенсационный заголовок: «Марафон Элвиса Дюбулона, известного эстрадного певца».