Не прошло и двух недель, как лорд, мой отец, разоблачил обман и, по-прежнему считая ребенка нежизнеспособным, в гневе отлучил меня от материнской Груди и, передав няньке из домашней челяди, велел отослать ее вместе со мной в отдаленную деревушку, откуда она была родом. Без лишнего шума сунул ей кошель с серебром и намекнул, что его не огорчит, если я по той или иной причине опочию, в чем он нимало не сомневался».
«Не понимаю, каким образом ты обо всем этом узнал», — заметил Али.
«Я и не знал, пока не подрос: добрая женщина, взявшая у моего отца деньги, не смогла исполнить то, за что ей было заплачено. Вместо того она разыскала среди земляков семейную пару, чей младенец неделю назад умер от лихорадки: они, за ту же сумму, согласились взять меня к себе, после чего моему отцу было отправлено чаемое известие.
Итак, я вырос среди простых селян: они знали только то, что меня взяли из дома лэрда, но кем я был — понятия не имели. Звали меня Энгус — другого имени я никогда не носил: в шотландских преданиях это имя юного скитальца — королевича, воспитанного в чужом доме; впрочем, я так и не выяснил, насколько это осознавали те, кто дал мне имя. Оснований для того, чтобы малецоставался изгоем, было достаточно. Подрастал я, как сказано, не особенно крепким и статностью не отличался; хотя супруги, воспитавшие меня как своего, относились ко мне хорошо, я больше всего думал, как бы сбежать из родных краев, где меня сторонились как подменышаи осмеивали как заморыша (если не хуже того), — для местных жителей Религия была связана не с исходившей из Глазго Теорией Нравственных Чувств, но с непримиримой проповедью суровых замшелых пророков. Телесный недостаток, по их представлениям, ясно свидетельствовал о немилости Всевышнего — а значит, о благосклонности Сатаны: в том краю ведьм еще отправляли на костер. Поговаривали, будто у меня Дурной Глаз, и, во избежание последствий, предлагалось сделать мне на лбу надрез в форме Креста: поскольку глаза — это окна Души, как утверждают не одни только поэты, то из моих явным образом могло проистекать зло, которого благонравному люду желательно избегать! Мои добрые опекуны, хорошо понимая, что ни душой, ни телом мне не суждено стать им опорой в старости, в конце концов позволили мне их покинуть: когда по достижении шестнадцати лет я решился на морскую карьеру, они вручили мне тот самый кошель с серебром моего отца, который лежал вместе со мной в переданной им корзине».
«Воистину добрые люди!»
«Но эти деньги принадлежали мне, — пожал плечами Энгус, — как и многое другое, чем, по всей видимости — и вполне вероятно — мне не суждено было воспользоваться. В тот день, когда я двинулся к побережью и гавани, на дороге меня остановила нянька, которая забрала меня из отцовского дома, и там, благословив и напутствовав, открыла мою историю, тебе теперь известную. Я узнал две вещи: первое — что я наследник рода Сэйнов и правопреемник земельных владений моей матери, включая и тот клочок, на котором стоял; а второе — что отец желал мне смерти и уготовлял ее. Я поклялся, что, как бы далеко меня судьба ни забросила, я вернусь, чтобы ему отомстить и увидеть крушение его дома».
«Твоего собственного».
«Я ничем не обладал. То, чего у меня не отняли, я отшвырнул прочь и даже не оглянулся. У меня не было — и нет — ничего, кроме способности действовать по собственной воле— даже если она направлена против меня самого».
«Точно так же говорили и о нем, — отозвался Али. — И я тоже это в нем видел».
«Я его сын».
«Я тоже».
Энгус смерил Али взглядом, и по лицу его пробежала улыбка — страшная улыбка презрительного торжества. «Тогда я поставлю перед тобой зеркало, брат мой, вглядись — и вглядись хорошенько! — и скажи мне, что ты там увидишь».
«Нет, — Али невозмутимо выдержал его взгляд. — Если ты был ничем, ничем был и я: кем я стал — это сделал я сам. Тот же путь открыт для тебя. Продолжай свою историю. Ты отправился в море?»
«Да, — подтвердил Энгус. — Если ставишь перед собой цель, как в то время поставил ее я, когда все твои мысли направлены на неизбежное деянье, на непременные шаги к нему, — внутреннее сосредоточенье позволяет не замечать повседневную работу, какой бы тяжкой и нудной она ни была, — и не возражать против нее: напротив, делаешься особенно внимателен к назначенным Заданиям, поскольку для каждого есть свои Причины, а впереди, пусть как угодно далеко, маячит завершение. Так мститель может походить на Святого, исполняя каждодневные обязанности, ибо все помыслы его обращены к будущему блаженству. Так я сделался Моряком, невзирая на свои недостатки, — трудился за двоих, и трудился на совесть. Я усвоил, и довольно быстро, безоглядный кураж(если его можно так назвать), необходимый в кубрике, чтобы тебя не затоптали более сильные и сплоченные сожители, — ты должен внушить, что, если тебя заденут, ты не задумываясь перережешь им глотки, пусть тебя за это и вздернут на рее.
И вот так, за время Плаваний, я получил образование: выучившись не только матросскому ремеслу, но и Коммерции. С головой погрузился в освоение наиболее прибыльных торговых занятий — Контрабанды и Работорговли — тогда еще обе отрасли не слились в одну. Я преуспел настолько, что приобрел в собственность корабль и приступил к купле и продаже людей, из чего извлек немалый барыш, редко доставляя разочарование Вкладчикам, — правда, однажды весь груз охватила лихорадка; пришлось, понеся большие убытки, выбросить его за борт. Когда Работорговлю запретили, перевозка невольников сделалась более хлопотным занятием: она зависела от прихоти не только Случая, но и Закона, и я постепенно утратил к ней вкус. На сколоченное состояние я купил сахарные плантации в Вест-Индии и сделался Плантатором, владельцем множества рабов, — отмена торговлиникак не повлияла ни на владение рабами, ни на жесточайшее принуждение их к тяжкому труду вплоть до потери последних сил; число работников даже возрастало — хотя в основном не благодаря купле-продаже, а вследствие естественных причин. Я своих рабов не жалел. Многие и многие умирали у меня на глазах: я самолично распоряжался как их Свободой, так и жизнью, и присутствия судей отнюдь не требовалось. Не принимай я самых решительных мер, моя жизнь долго бы не продлилась: меня умертвили бы в постели — или мои же Надсмотрщики взбунтовались бы, лишив меня всякой собственности, — эта порода обращает себе на пользу малейшую слабость не только подчиненных, но и нанимателей. Я изматывал рабов как только мог — хлестал их плетьми — доводил до изнеможения. Но и работал на плантациях наравне с ними, полуголый как они, обливаясь потом на немилосердном солнце тех широт. Через год-другой я выстроил прекрасный дом, они же ютились в жалких лачугах; я держал за поясом Пистолеты, а они гнули покрытые рубцами спины. Три года спустя я, несмотря на молодость, стал богачом — и, едва только собрав Капитал, величина которого показалась мне достаточной, покончил с изготовлением сладкого товара, об истинной горечи которого английские любители чаепитий не имеют понятия — и, вероятно, не в состоянии ее вообразить. В ту пору, под впечатлением блестящего успеха восстания в Санто-Доминго — пускай самого что ни на есть кратковременного, — осознав свою жалкую участь, чернокожие обитатели моих островов, готовые от отчаяния безоглядно пожертвовать жизнью, решились поднять мятеж. Среди них были предводители, не уступавшие по дальновидности герцогу Мальборо и не менее жестокие, чем Калигула, однако ставившие перед собой куда более благородную цель — Свободу. Я вызвал тех рабов, которые, как мне было известно, стакнулись с Бунтовщиками, и предложил им Вольную, ими справедливо отвергнутую. Мне осталось только их с этим поздравить — и той же ночью, забрав свое Богатство наличностью, в сопровождении небольшой судовой команды, состоявшей из стойко преданных мне, вопреки всякому здравому смыслу, слуг, я отчалил в открытое море. Оставил после себя не только дом, немалую толику золота в испанских долларах, ключи от арсенала — где хранился изрядный запас оружия, а также несколько девятифунтовых японских жестяных коробок с Порохом, — но и список лиц, которые неминуемо должны были пасть первыми жертвами стихийного возмущения».