Я поведал им, что если я дошел до связи с Мануэлей и до этого суда, то это лишь потому, что мне удалось счастливо избежать опасностей, которые влекли за собой убийства других женщин на протяжении предшествовавших месяцев с тех самых пор, как меня поразило проклятие. На них произвело огромное впечатление все сказанное мною, и слухи о моих ответах распространялись по всей округе.
Так, например, рассказывают, что, когда врач Фейхоо спросил меня, чем, по моему мнению, объясняется мое проклятие, я ответил:
— Тем, что я седьмой из девяти детей, коих породил мой отец.
На что тот молниеносно возразил:
— Но нигде не зафиксировано документально, что у вас восемь братьев или сестер.
Это было правдой, но, поскольку не менее верно было и то, что все, коих я имел, были мужского пола, я спокойно ответил:
— Дело в том, что остальные — незаконнорожденные.
Но в тот день, о котором я сейчас вспоминаю, у нас еще не произошло этого разговора. К тому времени, когда мы прибыли в Корго-до-Бой, мы еще ни разу не говорили с врачом Фейхоо наедине, и это и было одной из причин, по которой я тогда не решился поднять столь животрепещущую тему, ограничившись тем, что вспомнил все пункты моих прежних показаний. Я не хотел говорить о таких вещах в присутствии дона Висенте Фейхоо.
Я вспомнил, что, когда в Номбеле меня спросили, не поделился ли я с кем-нибудь, заметив в себе склонности, которыми, как утверждаю, обуян, я ответил, что нет, я никому об этом не сообщил, а напротив, всячески старался делать все возможное, чтобы никто о них не догадался.
— О горе мне! — вздохнул я тогда.
Любой наблюдавший за мной счел бы меня потрясенным моим же собственным повествованием и раздавленным грузом моего проклятия. Продолжая рассказ, я выглядел настолько же удрученным, насколько страстно задолго до времени, о котором собирался рассказать, я якобы испытал даже не желание, а непреодолимую потребность отведать человечьего мяса. Эта потребность терзала меня неделями, сказал я им, удостоверившись, что они напряженно внимают всему, что я говорю, ловят каждое мое слово, по крайней мере так мне казалось, поскольку я подозреваю, что большинство из них пребывали в совершеннейшем ужасе от рассказа о моих подвигах, хотя и не в состоянии были оторваться от него.
И тогда, движимый первоначальным озарением, которым мне еще долго суждено было руководствоваться, ибо оно сослужило мне величайшую службу, я поведал им, что как-то раз, не помню точно, когда именно, когда я шел по дороге через долину Коусо, мне навстречу вдруг вышел огромный волк, а вскоре за ним и еще один, поменьше и, судя по всему, помоложе, который, как мне почудилось, неожиданно подмигнул мне. И вот этот второй, показавшийся мне, не знаю уж, по каким таким приметам, близким мне по возрасту и по намерениям, своим подмигиванием вызвал во мне странное ощущение. Я вдруг почувствовал непреодолимое желание снять с себя одежду, что тут же и сделал, хотя как будто вовсе и не собирался, ибо это желание охватило меня вопреки моей воле, и, будучи сильнее меня, оно вынудило меня остаться в чем мать родила.
Я разделся и, ощутив себя обнаженным, в полном спокойствии спрятал одежду в зарослях дрока. Затем посреди дороги увидел грязь и направился к ней. Мне нравилось ощущение моего нагого тела. Я не кричал, не жестикулировал, я лишь молча разглядывал мокрую землю, пока не обнаружил на ней следы лап, тут же признав в них свидетельство того, что здесь пробежали недавно представшие передо мной волки. В это мгновение жижа будто притянула меня к себе, и я со всего размаха упал в нее на спину, а потом стал барахтаться, чтобы мокрая из-за недавних дождей грязь постепенно покрыла все мое тело.
Это было очень приятное ощущение, но совершенно противоположное, совсем не похожее на то, что я испытал, обнажившись. Я продолжал барахтаться в грязи, и вдруг мне показалось, будто за мной наблюдают недавние волки, но я не обратил на них внимания и продолжал получать наслаждение от барахтанья в жиже. Пока вдруг не обнаружил, что сам стремительно мчусь, неподвластный силе притяжения, рядом с двумя волками. Так я бежал вместе с ними до самой реки, и я узнавал места, которые мне часто приходилось пересекать раньше и которые я считал волчьими тропами. Они таковыми и были. Я это понял, когда, прежде чем перейти реку, посмотрел в ее воды и увидел, что превратился в одного из них. Но я не испугался. И продолжал свой бег.
Так в обществе двух моих новых друзей я бродил четыре или пять дней, по прошествии которых совершенно неожиданно все трое вновь приняли свой привычный человеческий облик. Тогда-то я и познакомился с доном Хенаро и Антонио, поведавшими мне, как давно они страдают от этого несчастья, что и убедило меня в том, что я — жертва проклятия. Дон Хенаро сказал мне, что он родом из королевства Валенсия, но при других обстоятельствах утверждал, что он кастилец. По правде говоря, я не очень-то обратил внимания на эту подробность, признался я. А что касается Антонио, то он как будто дал понять, что родом из Аликанте.
В течение тех дней мы никого не убили. Когда меня спросили почему, мне пришло в голову сказать им, что, вероятно, это была своего рода проверка на прочность, чтобы испытать меня или дать мне привыкнуть к новому телесному воплощению, в котором в данный момент я не испытывал необходимости, хотя воспоминание о нем было мне весьма приятно: ведь так сладко ощущение полной свободы, когда ты бегаешь по горам, как велит тебе новый инстинкт, к которому в те дни я приспособился без каких-либо трудностей.
После первого опыта я уже не боялся вновь превратиться в волка, сказал я им, ибо это превращение оказалось для меня приятным и что-то подсказывало мне, что, пока я волк, будь то по вине какого-нибудь колдуна или проклятия, меня не смогут поймать и не возьмет меня ни пуля, ни порча.
И вновь еще много раз я превращался в волка, уверял я их. И всегда вместе с доном Хенаро и Антонио. Мы пробегали огромные расстояния и теперь уже оставались в таком состоянии восемь, девять, иногда пятнадцать дней, а то и больше: я помню, что временами мы по нескольку месяцев пребывали в волчьем обличье. И на протяжении этих месяцев мы убивали всех людей, кои встречались нам на пути, а также и тех, кого нам удавалось отбить от людской стаи способами, что обычно используют волки и которым мы поразительно быстро обучились.
Когда меня спросили, каким оружием мы их убивали, я принял сокрушенный вид и заверил, что никаким, ибо, чтобы сделать это, нам достаточно было нашей волчьей пасти. Мы впивались им прямо в горло и разрывали его зубами, а потом втроем расправлялись с мясом, поскольку для одного его было слишком много.
Один из жандармов в этом месте не смог сдержаться и залепил мне такую оплеуху, что я свалился со стула, но судья упрекнул его.
— Если вы еще раз сделаете такое, вы подпишете себе приговор, — совершенно серьезно заявил он, — преступник дает показания, и вам не следует прерывать его.
Затем он повернулся к тому, кто записывал все, что я говорю, и распорядился, чтобы тот продолжал делать это с величайшей точностью, но чтобы не упоминал об инциденте, поскольку в противном случае ему придется открыть дело на эту скотину. Я с трудом удержался от того, чтобы бросить как на того, так и на другого — на совершенно спокойного судью и на разъяренного жандарма — взгляды, которых они были достойны: благодарный в адрес судьи и исполненный ненависти и угрозы в адрес стражника.
Вмешательство судьи меня еще больше приободрило. Я шел правильным путем. А посему продолжал утверждать, что, когда мы вновь обрели человечий облик и припомнили произошедшие события, мы горько рыдали по поводу совершенных преступлений, к коим нас толкнуло, вопреки нашей воле, неутолимое желание отведать человечьего мяса.
— И что же, вас по-прежнему одолевает сие желание? Вы все еще испытываете эти симптомы? — спросил с самым серьезным видом судья.
— Нет, господин судья, — отвечал я, — слава Богу, они исчезли в день святого Петра 1852 года, именно тогда, насколько я помню. Потому-то я сейчас здесь, а если бы они не исчезли, я бы оставался на свободе, вдоволь лакомясь человечьим мясом, да простит меня Бог.