Руа Фигероа наслаждался своим триумфом, неспешно собирая бумаги, получая удовольствие от того, что большая часть судебных заседателей взирала на него с профессиональным уважением, если не с восхищением. Он знал, что ему еще предстоит продолжение дела, что прокурор обжалует приговор и ему вновь придется отстаивать свое мнение. Но даже в наихудшем из случаев, в том невероятном случае, если я вновь буду приговорен к смерти, оставалась реальная возможность, что исполнение приговора будет приостановлено в ожидании высочайшего решения, — иными словами, как бы там ни было, я уже спас себе жизнь, и еще прольются реки чернил, еще более, еще гораздо более побуждающие к прощению душу королевы и души всех остальных людей.

Мой адвокат бросил на меня такой взгляд, какой плотник мог бы бросить на самую прекрасную мебель, которую он когда-либо создал, когда ум его уже озабочен созданием новой; а может быть, на самую ужасную и бесполезную из всех, какую ему приходилось делать из-за в недобрый час взятых на себя обязательств, вопреки собственной воле или же по вине низкосортного или гнилого материала, когда изделие уже продано и он намеревается заняться изготовлением следующего, — иными словами, он взглянул на меня с выражением, в котором можно было в равной степени угадать как гордость, так и полное безразличие.

И этого выражения я тоже никогда не забуду. В свое время Руа Фигероа пришел ко мне, заставив оценить его готовность защищать меня по разряду бедных клиентов. И пока я жив, я всегда буду помнить, что его поведение, корыстное и хладнокровное, оказалось гораздо более полезным не только для моих целей, но и для его собственных, нежели поведение Фейхоо и Барбары. И даже Бастиды. Все трое действовали, подчиняясь страсти, которая пробуждает стремление к справедливости, но им это нисколько не помогло. Что уж говорить о судьях, пребывающих под гнетом общественного мнения, возбужденного прессой и милостивым королевским вмешательством, которое произвело на них такое сильное впечатление и которому они не смели противоречить? Итак, следует всегда держать голову холодной. Всегда. Нельзя подчиняться никакому влиянию, и пусть все происходит в соответствии с твоей собственной волей, а не чужой.

Я отвел глаза от моего адвоката с его отстраненным взглядом и посмотрел на прокурора, выступавшего в судебном процессе против меня. Должно быть, несладко это — столько пережить, зная, сколько он, о человеческой натуре; ведь получив такое количество приобретенных подобным образом знаний, познакомившись с реальностью вроде той, которую ему только что предоставил я, человеческое существо, будь то прокурор или нет, должно чувствовать себя свободным от истин, которые проповедуют нам люди вроде дона Педро Сида и которые в конечном счете всегда оказываются необходимыми. Для чего? Ну, хотя бы для того, например, чтобы воспитывать сознание простых душ и не позволять им растлиться. Это уже немало. И служит целям обустройства общества.

Бастида уже давно собрал все свои бумаги и, возможно, ждал лишь, пока Руа сделает то же самое, чтобы подойти к нему и поздравить, а может быть, пока тот решит подойти к нему, чтобы засвидетельствовать свое почтение. Но встреча так и не состоялась. Каждому пришлось покинуть зал со своей стороны, обойдя скамьи для публики. Мне об этом поведал дон Педро во время своего последнего пока что посещения; он по-прежнему усердствует в своем намерении спасти меня.

Сейчас, когда я пишу эти строки, еще остаются некоторые требующие завершения формальности, хотя уже нет вопросов, которые нужно было бы разъяснять или разрешать. Все совершенно ясно. Я — Человек-волк, и я сохранил себе жизнь.

Когда стражники подошли ко мне, чтобы вывести из зала суда, я вновь принял свой свирепый, агрессивный вид. Теперь я могу себе это позволить. Я — Человек-волк. Теперь я могу дать понять, что волчий облик может вернуться ко мне в любую минуту, ибо только так я добьюсь, чтобы меня боялись, а я предпочитаю состраданию их страх. И все-таки, выходя из зала, я не смог не бросить последний взгляд на людей, которые, как и я, покидали его.

Барбара стояла, наблюдая за мной, пока я шел к двери, переступив порог которой, я погружусь в одиночество, в коем пребываю и по сию пору. Я увидел, какая она красивая, и не смог не задаться вопросом, когда же мне вновь доведется отведать женского тела. В это мгновение я улыбнулся и вновь изобразил покорность и всяческую приятность, так что если бы я заговорил, то мой голос снова обрел бы женственную напевность, свойственную временам, которые, как я полагал, навсегда ушли в прошлое. Пожалуй, я вернусь к этим своим прежним манерам. Они забавляют меня. Мне нравится смотреть, как порхают мои руки во время беседы, оживленно, словно бабочки, описывая круги. Когда я в последний раз взглянул на Барбару, она окинула меня взором с высоты своего роста, будто примериваясь ко мне, и на ее лице отразилось некоторое удивление. Потом она обратила взгляд к месту, где во время заседания сидел Фейхоо, и, когда увидала, что его там уже нет, ее губы растянулись в улыбке — не знаю, радостной или печальной, — которая показалась мне вопрошающей: с такой улыбкой она могла бы посоветоваться с ним тихим доверительным голосом о чем-то относительно меня. Я так никогда и не узнаю, что бы мог ответить ей врач. Или узнаю? Посмотрим.

8

Прокурор подписал новое заявление четвертого марта 1854 года, и новое судебное разбирательство было назначено на двадцать третье число того же месяца. Оно продолжалось пять дней, и в его заключительной части Руа Фигероа, как он обычно это делал, произнес речь — думаю, на этот раз с мыслями о книге, издание которой было уже оговорено.

Прокурор вновь настаивал на том, что мое более чем вероятное освобождение вызовет ужас во всем королевстве и что теперь это уже будет ужас вполне оправданный, гораздо более сильный и неодолимый, нежели тот, что внушает мое воображаемое волчье обличье. Как же он блистал, живописуя возможность освобождения такого страшного убийцы, как я, которое вполне может произойти под давлением общественного мнения, возбужденного прессой до такой степени, что даже понадобилось милостивое вмешательство королевы!

Фигероа в ответ пустился излагать не вызывающие сомнений истории о сомнительных случаях, да так гладко, что я в конце концов вынужден был согласиться, что для остальных людей может оказаться кошмаром, если будет выпущен на свободу такой изверг, как я, но не менее кошмарно и то, что такие адвокаты, как он, могут использовать закон для достижения своих целей: настолько уже начинает мне претить его надменное поведение холодного и честолюбивого человека. Менее всего он хочет спасти меня, он жаждет возвыситься, вознестись, а с помощью меня или моего трупа — это, в конце концов, совершенно его не волнует.

Что же делает его более достойным, чем я? Наверняка чистые души должны найти ответ, вызвав у меня улыбку, которую нетрудно себе представить. Выйду ли я наконец на свободу? Я надеюсь на это. Когда-нибудь мне суждено будет вернуться, дабы окончательно свести счеты, уладить все то, о чем я здесь так или иначе упомянул.

Судьи по причинам, о которых легко догадаться, дезавуировали свое собственное решение и конфирмовали приговор, вынесенный альярисским судьей, тем самым, на которого оказало такое влияние невозмутимое спокойствие врача-писателя. Однако чудо уже свершилось ранее, оно было обеспечено вмешательством прессы и профессором, проездом остановившимся в Алжире. Приговор был уже оглашен народной волей, правда не знаю, мудро ли направляемой.

Что еще может дать дополнительное следственное дознание, суд первой инстанции или даже последней, самой высокой, той самой, решение которой уже нельзя опротестовать? Ничто не сможет изменить того, что уже решено королевской волей. И все-таки: какое же страшное давление, независимо от целесообразности, правильности и справедливости, его вызвавших, пришлось испытать на себе членам суда, чтобы самим отречься от решения, которое сами же они в свое время и приняли?