Когда я слышал, как мои земляки поют свои песни, бредя по кастильским землям в поисках поденной, плохо оплачиваемой работы, понимая, что их презирают и с ними обходятся как с рабами, то это лишь укрепляло меня в стремлении как можно скорее избежать подобной доли и искать пути скорейшего обретения богатства, которое позволило бы мне изменить свое положение и судьбу. Поэтому сначала, несколько лет подряд, я шел с теми своими земляками, что отправлялись на жатву в кастильские земли в первые месяцы лета, но в тот 1852 год ноги занесли меня гораздо дальше, чем когда-либо, и я и не подозревал, что туда же занесет и некоторых моих земляков.

В 1852 году по меньшей мере трое из них дошли до Толедо, куда еще ранее бежал от всех своих неприятностей я. Бежали ли и они от чего-то? Так или иначе, они меня узнали и донесли. Недолго думая, они обвинили меня в убийстве нескольких женщин. И случилось это как раз тогда, когда я, движимый страхом, счел наиболее благоразумным бежать из родных мест и полагал, что нахожусь вне опасности. Дело в том, что тревожные слухи, вызванные моими действиями, быстро распространялись и мне уже чудились косые взгляды жнецов, которые они бросали на меня исподлобья, обсуждая между собой нечто, о чем я мог только догадываться. Поэтому я счел своевременным уйти как можно дальше и оказался немного южнее Мадрида.

Я оставил позади не только родную землю, но и имя, ибо счел необходимым скрыть свое истинное и взять себе другое — Антонио Гомес; я заработал его, скрываясь в течение полугода под видом слуги в деревеньке неподалеку от Монтедеррамо. У меня уже давно появилось ощущение опасности, и я чувствовал себя загнанным в угол. И вовсе не потому, что во мне поселилось не свойственное мне чувство вины, которое грызло мою совесть, совсем нет; просто я стал улавливать что-то такое в воздухе, ощущать нечто противное моим желаниям: может быть, всего лишь дуновение, легкий ветерок перешептывания. И вот, прослужив полгода слугой, я получил паспорт на вымышленное имя Антонио Гомеса, господина «Никто». Мне это удалось очень легко: я выдал себя за уроженца деревеньки, расположенной по соседству с моей родной, возле Эсгоса, что позволило мне рассказывать о ней уверенно и свободно, со знанием дела упоминая людей и дома, дороги и горы, горные источники и ручьи так, что ни у кого это не вызывало сомнения. Я также прибавил себе один год по сравнению с тем, сколько мне тогда было, объявив себя бездетным сорокатрехлетним вдовцом, что придало мне определенную респектабельность, а по профессии сапожным мастером, для чего, собственно, я и перебрался в Кастилию, а посему не проживаю в родной деревне. Паспорт мне выдал алькальд Вианы-до-Боло. Будь проклят тот час, когда меня дернуло показать этот документ алькальду Номбелы: ведь я совсем забыл, что в той же сумке у меня лежит крестовая булла, выданная на мое собственное имя. Такие вот ошибки и ломают терпеливо и тщательно спланированную жизнь, которую ты упорно строишь вопреки своему происхождению и назначенной тебе судьбе.

Мне совсем не трудно представить себе трех моих земляков, которые решили донести на меня алькальду Номбелы. Я так и вижу, как они шушукаются между собой во время работы; тела их сначала склоняются над высокой пшеницей, а потом опускаются все ниже над сухой бороздой, чтобы левая рука могла добраться до стеблей колосьев, которые затем срезаются серпом, который резким взмахом поднимается от земли; они тяжело дышат под жаркими лучами солнца, под этим ослепляющим светом, таким чуждым для их и для моих глаз. Я вижу, как ночью, съежившись на земле под своими одеялами, они взвешивают все за и против, которые может повлечь их донос. Они, должно быть, немало говорили между собой, прежде чем решились донести на меня. Немало. Мы, галисийцы, в своем поведении редко поддаемся импульсам, мы склонны действовать неспешно и обдуманно. Только какая-нибудь нелепость может побудить нас к необдуманному действию. Лишь когда нам отказывает рассудок или мы убеждаемся в невозможности прийти к разумному решению, мы отваживаемся на необдуманные поступки или отчаянные действия и выбираем самый быстрый, по нашему мнению, путь.

Именно поэтому я представляю себе, как они всё обсуждали. Не раз и не два договаривались они во время перерыва в работе, прежде чем решились донести на меня в столь отдаленных от родного дома краях. Что было бы с ними, если бы тот добрый алькальд не придал их доносу никакого значения? Да они бы попросту не вернулись домой. Уж я бы об этом позаботился. Таким образом, вовсе не смутные подозрения побудили их к доносу, а уверенность в том, что именно я был убийцей женщин. И срочность дела. Страх, что мне удастся безнаказанно ускользнуть. Как это я не увидел их раньше? Иногда Бог бывает несправедлив. Лучше бы их тайные совещания длились подольше, пусть бы их питаемые сомнениями беседы были бесконечными: ведь тогда они долго бы еще оставались в ужасном пространстве неопределенности, в котором возможен любой вымысел, любая фантазия, ибо пространство сие населено монстрами, чьи образы вселяют в нас все больше и больше сомнений, все больше и больше колебаний и терзают нас на протяжении многих дней. Поэтому сам я никогда не сомневался. И не сомневаюсь. Я легко решаюсь на действие и воцаряюсь в нем, и чем оно приятнее и продолжительнее, тем лучше. Я никогда не признаю отсрочки. Если бы они допустили ее, они бы никогда на меня не донесли. Их остановил бы страх. Я знаю это с тех пор, как совершил первое убийство. С тех самых пор, как впервые испытал колебания и понял, что должен буду снова и снова убивать, чтобы покинуть это пространство, населенное монстрами и угрызениями совести. А также чувством вины. Они-то теперь ощущают себя ни в чем не виноватыми, мнят себя, скорее, героями. Во всяком случае, слывут таковыми. О, если бы я смог добраться хотя бы до одного их них!

Как только я увидел Мартина Прадо, я тут же узнал его и вспомнил, что как раз ему я продал платок странной блеклой расцветки, принадлежавший одной женщине из Кастро де Ласа; я отправил ее на тот свет под ежевичным кустом, ягоды которого переливались на июльском солнце. Но мне совсем несложно было притвориться, что я никогда в жизни не видел Мартина Прадо. Единственное, что мне оставалось, когда уже невозможно было бежать, так это притворяться.

Мартин Прадо был прав. Когда его жена, которую я тоже хорошо помню, — ее зовут, или звали, Валентина Родригес, — надела этот проклятый платок, кто-то его узнал. Конечно, было неразумно продавать его человеку из тех краев, но как мне было знать об этом, ежели встретились мы с ним так далеко. И все-таки надо мне было продать его подальше, кому-нибудь, кто уж точно не жил по соседству с тем роковым местом; но ведь когда все идет так хорошо, совсем нетрудно расслабиться и начать слишком доверять судьбе. Это-то меня и погубило. А все остальное — случайности, и теперь-то я знаю, что именно они правят миром по образцу, весьма далекому от того способа, к которому мы, люди, так часто прибегаем: попытка-ошибка, ошибка-попытка. Нам постоянно приходится чему-то учиться.

Мне всегда нравилось думать, что меня обсуждают, и немало часов своей жизни я посвятил тому, что представлял себе, какие мысли вызывает у людей моя личность, а посему мне совсем не сложно вообразить сейчас трех моих земляков, что узнали меня в тот недобрый час, и представить себе колебания и сомнения, мучавшие их до тех пор, пока они не пришли к выводу, что должны все-таки донести на меня. Так они и сделали. Но они ничуть не лучше меня. В глубине души они просто завидуют мне, ибо знают, что неспособны на поступки, которые я совершал столько раз, что они бы содрогнулись, узнав об этом. Именно завистью объясняются их толки о том, что я продавал человечий жир, получая слишком большой доход. А что, кто-нибудь устанавливал предельный доход для такого рода дел? Разве существует на это самая низкая или самая высокая цена, первая — соответствующая нормам морали, а вторая нет? Или что же, получается, их больше всего волнуют не человеческие жизни, которым я положил конец, а то, что я на этом разбогател? Ах, канальи, слишком большой доход, понимаете ли!