– Как так? – спросил старик.

– Да так! – продолжал молодой парень. – Он возил со мной проезжих в Подсолнечное, да и ну там буянить в трактире и с смотрителем-то схватился: вот так к роже и лезет. На грех проезжал исправник, застал все как было, да и ну его жаловать из своих рук. Уж он его маил, маил…

– Э! э! – вскричал ямщик в худом кафтане. – Так вот что, ребята! Вот за что он на исправников-то осерчал. Эки пострелы в самом деле! и поозорничать не дадут. Нет, нет – да и плетью!

Все ямщики засмеялись, и пристыженный Андрей не знал уже куда деваться от насмешек, которые на него посыпались, как вдруг со стороны Петербурга зазвенел колокольчик.

– Еще бог дает проезжих! – сказал ямщик в армяке. – Экой разгон!

– Глядь-ка, – вскричал старик. – Ну молодец! как дерет!.. Знать, курьер или фельтегарь!.. Смотри-ка, смотри! Ай да коренная! Вот, брат, конь!.. Пристяжные насилу постромки уносят.

– Нет, дядя Савельич, – сказал один из ямщиков, – это не курьер, да и кони не почтовые… Ну – так и есть! Это Ерема на своей гнедой тройке. Что это так его черти несут?

Кибитка, запряженная тройкой лихих коней, покрытых пылью и потом, примчалась к почтовому двору. В ней сидели двое купцов: один лет семидесяти и седой как лунь; другой лет под сорок, с светло-русой окладистой бородою. Если нельзя было смотреть без уважения на патриархальную физиономию первого, то и наружность второго была не менее замечательна: она принадлежала к числу тех, которые соединяют в себе все отдельные черты национального характера. Радушие, природный ум, досужество, сметливость и русской толк отпечатаны были на его выразительном и открытом лице. Старик пошел в избу к смотрителю, а товарищ его остался у кибитки.

– Ну что, брат Ерема? – спросил приехавшего ямщику старый крестьянин, – подобру ли, поздорову?

– Бог грехам терпит, Савельич! Живем понемногу.

– Эх, как у тебя кони-то припотели! – сказал ямщик в армяке, – видно, брат, больно шибко ехал?

– Да, Ваня, – отвечал ямщик, принимаясь выпрягать лошадей, – взялся на часы, так не поедешь шагом. – А что! За двойные, что ль?

– Нет, брат! по двадцати копеек на версту да целковой на водку!

– Знатная работа! Да что они так торопятся?

– Знать, нужда пристигла: спешат в Москву. Седой-то больно тоскует! всю дорогу проохал. А кто у вас едет?

– Да никто, брат: кроме курьерской тройки, ни одной лошади нет.

Меж тем купец, взойдя на почтовый двор, подал смотрителю свою подорожную. Взглянув на нее и прочтя: «давать из почтовых», смотритель молча положил ее на стол.

– Что, батюшка? – сказал купец, – иль лошадей нет?

– Все в разгоне.

– Нет ли вольных?

– Нет.

– А попутчиков?

– Есть четверня, да вот его благородие уж часа три дожидается.

– Ах, боже мой, боже мой! что мне делать? – вскричал отчаянным голосом купец. – Я готов дать все на свете, только бога ради, господин смотритель, отпустите меня скорее.

Смотритель пожал плечами и не отвечал ни слова.

– Вы, кажется, очень торопитесь? – спросил Рославлев, который не мог без сострадания видеть горя этого почтенного старика.

– Ах, сударь! – отвечал купец, – не под лета бы мне этак скакать; и добро б я спешил на радость, а то… но делать нечего; не мне роптать, окаянному грешнику… его святая воля! – Старик закрыл глаза рукою, и крупные слезы закапали на его седую бороду.

– Извините мое любопытство, – сказал после короткого молчания Рославлев, – какой несчастный случай заставляет вас спешить в Москву?

– Да, сударь! – отвечал старик, утирая глаза, – подлинно несчастный! Господь посетил меня на старости. Я был по торговым делам в Твери; в Москве у меня оставались жена и сын, а меньшой был вместе со мною. Вчера он занемог горячкою, а сегодня поутру я получил письмо от приказчика, в котором он уведомляет, что старшего сына моего разбили лошади, что он чуть жив, а старуха моя со страстей так занемогла, что, того и гляди, отдаст богу душу. И докторов призывали, и Иверскую подымали, все нет легче. Третьего дня ее соборовали маслом; и если я сегодня не поспею в Москву, то, наверно, не застану ее в живых. Эх, сударь! вы молоды, так не знаете, каково расставаться с тем, с кем прожил сорок лет душа в душу. Не тот сирота, батюшка, у кого нет только отца и матери; а тот, кто пережил и родных и приятелей, кому словечка не с кем о старине перемолвить, кто, горемычный, и на своей родине, как на чужой стороне. Живой в могилу не ляжешь, батюшка! Кто знает? Может быть, я еще годов десять промаюсь. С моей старухой я невовсе еще был сиротою, а теперь… голубушка моя, родная!.. хоть бы еще разочек на тебя взглянуть, моя сердечная!..

Рыдания перервали слова несчастного старика. До души тронутый Рославлев колебался несколько времени. Он не знал, что ему делать. Решиться ждать новых лошадей и уступить ему своих, – скажет, может быть, хладнокровный читатель; но если он был когда-нибудь влюблен, то, верно, не обвинит Рославлева за минуту молчания, проведенную им в борьбе с самим собою. Наконец он готов уже был принести сию жертву, как вдруг ему пришло в голову, что он может предложить старику место в своей коляске.

– Скажите мне, – спросил он, – можете ли вы расстаться с своим товарищем?

– Могу, сударь! Он ехал на перекладных; а как на последней станции была также задержка, то я взял его с собою.

– Так чего же лучше? Пусть он дожидается лошадей и приедет завтра; а вы не хотите ли доехать до Москвы вместе со мною?

– Ах, мой благодетель!.. Я не смел вас просить об этом; но не стесню ли я вас? – Не беспокойтесь, нам обоим будет просторно.

– Иван Архипович! – сказал другой купец, войдя в избу. – Все лошади в разгоне; что будешь делать? ни за какие деньги нельзя найти. Пришлось поневоле дожидаться.

– Нет, Андрей Васьянович! Вот этот барин – награди его господь! – изволит везти меня, вплоть до самой Москвы, в своей коляске.

– Дай бог вам здоровье, батюшка! – сказал купец, поклонясь вежливо Рославлеву. – Он спешит в Москву по самой экстренной надобности, и подлинно вы изволили ему сделать истинное благодеяние. Я подожду здесь лошадей; и если не нынче, так завтра доставлю вам, Иван Архипович, вашу повозку. Мне помнится, ваш дом за Серпуховскими воротами?

– Да, батюшка! в переулке, в приходе Вознесения господня. Теперь, сударь, – продолжал старик, обращаясь к Рославлеву, – я не смею вас просить остановиться у меня…

– Мне и самому было бы некогда к вам заехать, – перервал Рославлев. – Я только что переменю лошадей в Москве.

– Но неравно вам прилучится проезжать опять чрез нашу Белокаменную, то порадуйте старика, взъезжайте прямо ко мне, и если я буду еще жив… Да нет! коли не станет моей Мавры Андреевны, так господь бог милостив… услышит мои молитвы и приберет меня горемычного.

– Эх, Иван Архипович! – сказал купец, – на что заране так крушиться? Отчаяние – смертный грех, батюшка! Почему знать, может быть, и сожительницам сыновья ваши выздоровеют. А если господь пошлет горе, так он же даст силу и перенести его. А вы покамест все надежды не теряйте: никто как бог.

Старик тяжело вздохнул и, склонив на грудь свою седую голову, не отвечал ни слова.

– Осмелюсь спросить, сударь, – сказал купец после короткого молчания, – откуда изволите ехать?

– Из Петербурга.

– Из Петербурга? А что, сударь, там слышно о войне?

– Вероятно, турецкая война скоро будет кончена.

– Об этом у нас и в Москве давно говорят. Но есть также слухи, что будто бы французы… избави господи!

– Что ж тут страшного? Разве нам в первый раз драться с Наполеоном?

– Да то, сударь, бывало за границею, а теперь, если правда, что болтают, и Наполеон сбирается к нам… помилуй господи!.. Да это не легче будет татарского погрома. И за что бы, подумаешь, французам с нами ссориться? Их ли мы не чествуем? Им ли не житье, хоть, примером сказать у нас в Москве? Бояр наших, не погневайтесь сударь, учат они уму-разуму, а нашу братью, купцов, в грязь затоптали; вас, господа, – не осудите, батюшка! – кругом обирают, а нас, беззащитных, в разор разорили! Ну, как бы после этого им не жить с нами в ладу?