В продолжение этих слов лицо ложного купца приняло свой обыкновенный холодный вид, глаза не выражали никакого внутреннего волнения; казалось, он продолжал спокойно давно начатый разговор; и когда двери комнаты отворились, он даже не повернул головы, чтоб взглянуть на входящего Шамбюра вместе с капитаном Рено.
– Вы свободны! – вскричал Шамбюр, подбежав к Рославлеву, – я доказал Раппу, что он не имеет никакого права поступать таким обидным образом с человеком, за честь которого я ручаюсь моей собственной честию.
– Благодарю вас, – сказал Рославлев, – впрочем, вы можете быть совершенно спокойны, Шамбюр! Я не обещаюсь вам не радоваться, если узнаю что-нибудь о победах нашего войска; но вот вам честное мое слово: не стану никому пересказывать того, что услышу от других.
– Более этого я от вас и требовать не могу, – сказал Шамбюр.
– А! господин Дольчини! – продолжил он, обращаясь к товарищу Рославлева, – и вы здесь?
– Да, сударь! Обо мне, кажется, все еще думают; что я русской… Русской! Боже мой! да меня от одного этого имени мороз подирает по коже! Господин Дерикур хитер на выдумки; я боюсь, чтоб ему не вздумалось для испытания, точно ли я русской или итальянец, посадить меня на ледник. Вперед вам говорю, что я в четверть часа замерзну.
– Ага, господин Дольчини! – вскричал с громким хохотом Шамбюр, – так есть же что-нибудь в природе, чего вы боитесь?
– Хорошо, что вы не делали русскую кампанию, – подхватил Рено. – Представьте себе, что когда у нас от жестокого мороза текли слезы, то они замерзали на щеках, а глаза слипались от холода!
– Santa Maria![154] Что вы говорите? Знаете ли, что наш Данте в своей «Divina comedia»[155], описывая разнородные мучения ада, в числе самых ужаснейших полагает именно то, о котором вы говорите. И в этой земле живут люди!
– И даже очень любезные, – перервал Шамбюр, подавая левую руку Рославлеву. – Пойдемте, Волдемар; вы уж и так слишком долго здесь сидели.
– Прощайте, господин офицер! – сказал Дольчини Рославлеву, – не забудьте вашего обещания. Если когда-нибудь вам случится быть в Лейпциге, то вы можете обо мне справиться на площади против театра, в высоком красном доме, у живущего под номером шестым. До свиданья!
Шамбюр и Рославлев вышли из тюрьмы.
– Знаете ли, – сказал французской партизан, – какой необыкновенный человек был вашим товарищем? Не понимаю, как мог этот Дольчини изменить до такой степени своему назначению? Во всю жизнь мою я не видывал человека бесстрашнее этого купца. Поверите ли, что я, Шамбюр, основатель и начальник адской роты, должен уступить ему первенство, если не в храбрости, то, по крайней мере, в хладнокровии. Он точно с таким же равнодушием смотрит на бомбу, которая крутится у ног его, с каким мы глядим на волчок, спущенный рукою слабого ребенка. А если б вы знали, какой он оригинал? Я предлагал ему место старшего сержанта в моей роте в ту самую минуту, как он стоял добровольно под градом неприятельских ядер; он решительно отказался, и именно потому, что он отец семейства и должен беречь жизнь свою. Avouez que c'est delicieux![156] Но вот ваша квартира. Я думаю, вы сегодня не расположены прогуливаться. Ступайте домой; а мне надобно взглянуть на мою роту. Может быть, сегодня ночью я побываю вместе с нею за городом.
– От всей души желаю, – сказал Рославлев, принимаясь за дверную скобу, – чтоб вы…
– Чтоб я наконец сломил себе шею? – перервал с улыбкою Шамбюр.
– Нет, чтоб вас оставили погостить подолее в нашем лагере.
– Покорно благодарю! Я люблю сам угощать; и если завтра поутру вы не будете пить у меня кофей, то можете быть уверены, что я остался на вечное житье в ваших траншеях.
ГЛАВА VII
На другой день, часу в девятом утра, Шамбюр, допивая свою чашку кофею, сказал с принужденною улыбкою Рославлеву:
– Ну, вот видите! желание ваше не сбылось: я не остался гостить в русском лагере.
– Но, кажется, не привели и гостей с собою, – отвечал Рославлев. – Если правда, что мне говорили, то ваша рота…
– Да! ее надобно укомплектовать, – перервал Шамбюр, и что-то похожее на грусть изобразилось на лице его.
– Черт возьми! – продолжал он, – как эти русские стали осторожны! Из ста пятидесяти человек только тридцать воротились со мною; но зато все эти тридцать солдат – герои… да, герои! Бедный Леклер!.. Вы знали этого героя, этого Баярда моей роты? Его убили подле меня! Видите ли эти пятна на груди моей? Это его кровь! Но вы расплатитесь со мною, господа русские! Его похороны будут дорого вам стоить!.. Клянусь этим кинжалом, что целая сотня русских…
– Не угодно ли вам начать с меня? – перервал, улыбаясь, Рославлев.
Шамбюр засмеялся.
– Нет! – сказал он, – я никогда не нарушал прав гостеприимства; но не советую и вам встретиться со мною в русских траншеях. Я вас люблю, а непременно зарежу, если вы вздумаете со мною церемониться и не постараетесь меня предупредить. Ну, что вы намерены теперь делать?
– Я пойду гулять.
– А я отправлюсь к Раппу. Мне сказывали, что у него сегодня военный совет; и хотя я не приглашен, но это все равно: где толкуют о военных действиях, там Шамбюр лишним быть не может. Прощайте!
Шамбюр и Рославлев вышли из дома в одно время; первый пустился скорым шагом к квартире генерала Раппа, а последний отправился на Театральную площадь. Рославлев тотчас узнал красный дом, о котором говорил ему накануне Дольчини. Взойдя в пятый этаж, который у нас в России назвали бы просто чердаком, он увидел на низенькой двери прибитую дощечку с номером шестым. Дверь была только притворена. Рославлев должен был согнуться, чтоб взойти в небольшую переднюю комнату, которая в то же время служила кухнею; подле очага, на котором курился догорающий торф, сидела старуха лет пятидесяти, довольно опрятно одетая, но худая и бледная как тень.
– Что угодно господину? – спросила она, увидя входящего Рославлева.
– Я прислан от господина Дольчини, – ответил Рославлев.
– От господина Дольчини! – повторила радостным голосом старуха, вскочив со стула. – Итак, господь бог не совсем еще нас покинул!.. Сударыня, сударыня!.. – продолжала она, оборотясь к перегородке, которая отделяла другую комнату от кухни. – Слава богу! Господин Дольчини прислал к вам своего приятеля. Войдите, сударь, к ней. Она очень слаба; но ваше посещение, верно, ее обрадует.
Рославлеву нередко случалось видеть все, что нищета заключает в себе ужасного: он не раз посещал убогую хижину бедного; но никогда грудь его не волновалась таким горестным чувством, душа не тосковала так, как в ту минуту, когда, подходя к дверям другой комнаты, он услышал болезненный вздох, который, казалось, проник до глубины его сердца. В небольшой горенке, слабо освещенной одним слуховым окном, на постели с изорванным пологом лежала, оборотясь к стене, больная женщина; не переменяя положения, она сказала тихим, но довольно твердым голосом:
– Скажите, что сделалось с Дольчини? Скоро ли я его увижу?
Лихорадочная дрожь пробежала по всем членам Рославлева; он хотел что-то сказать, но онемевший язык его не повиновался. Этот голос!.. эти знакомые звуки!.. Нет, нет! он не желал, не смел верить…
– Бога ради, скажите скорее, – продолжала больная, повернясь лицом к Рославлеву, – скоро ли я его увижу?
– Полина!.. – вскричал Рославлев. Больная содрогнулась; приподнялась до половины и, устремив свой полумертвый взгляд на Рославлева, повторила:
– Полина!.. Кто вы?.. Я почти ничего не вижу… Полина!.. Так называл меня лишь он… но его нет уже на свете… Ах!.. так называл меня еще… Боже мой, боже мой! О, господь правосуден! Я должна была его видеть, должна слышать его проклятия в последние мои минуты… это он!