– Полно, так ли? Вы, казаки, дележа не любите. Ну, ступай! Хозяйка! подай-ка нам два стакана; да, чай, хлебец у тебя водится?

– Как не быть, кормилец! – отвечала с низким поклоном старуха.

– Милости просим, покушайте на здоровье! – продолжала она, положа на стол большой каравай хлеба и подавая им два деревянные расписные стакана.

– Ну что? – спросил Зарецкой, выпив первый стакан шампанского и наливая себе другой, – что делается теперь в Москве?

– Разве вы отсюда не видите?

– Вижу: она горит; но вы были сейчас на самом месте…

– И, признаюсь, порадовался от всей души! Дела идет славно: город подожгли со всех четырех концов, а деревянные дома горят, как стружки. Еще денек или два, так в Москве не останется ни кола ни двора. И что за великолепная картина – прелесть! В одном углу из огромных каменных палат пышет пламя, как из Везувия; в другом какой-нибудь сальный завод горит как свеча; тут, над питейным домом, подымается пирамидою голубой огонь; там пылает целая улица; ну словом, это такая чертовская иллюминация, что любо-дорого посмотреть.

– Это ужасно! – сказал с невольным содроганием Зарецкой.

– А что за суматоха идет по улицам! Умора, да и только. Французы, как угорелые кошки, бросаются из угла в угол. Они от огня, а он за ними; примутся тушить в одном месте, а в двадцати вспыхнет! Да, правда, и тушить-то нечем: ни одной трубы в городе не осталось.

– Так поэтому не французы зажгли Москву?

– Помилуйте! Да что им за прибыль жечь город, в котором они хотели отдохнуть и повеселиться!

– Итак, сами обыватели?..

– Разумеется. Как будто бы вы не знаете русского человека: гори все огнем, лишь только злодеям в руки не доставайся.

– Да, это характеристическая черта нашего народа, и надобно сказать правду, в этом есть что-то великое, возвышающее душу…

– Не знаю, возвышает ли это душу, – перервал с улыбкою артиллерийской офицер, – но на всякой случай я уверен, что это поунизит гордость всемирных победителей и, что всего лучше, заставит русских ненавидеть французов еще более. Посмотрите, как народ примется их душить! Они, дискать, злодеи, сожгли матушку-Москву! А правда ли это или нет, какое нам до этого дело? Лишь только бы их резали.

– Оно, если хотите, несколько и справедливо. Если бы французы не пришли в Москву…

– Так мы бы и жечь ее не стали – натурально!

– Однако ж согласитесь: это ужасное бедствие! Я не говорю ни слова о тех, которые могли выехать из Москвы: они разорились, и больше ничего; но больные, неимущие? Все те, которые должны были остаться?..

– Да много ли их?

– Согласен – немного; по разве от этого они менее достойны сожаления? Когда подумаешь, что целые семейства, лишенные всего необходимого, без куска хлеба…

– И, что за дело! Лишь только бы и французам нечего было есть.

– Без всякой помощи, без крова…

– Так что ж? пусть живут под открытым небом – лишь только бы французам не было приюта.

– И теперь ночи холодны; а что будет с ними, если наступит ранняя зима?

– Что будет? тут и спрашивать нечего: они станут мерзнуть по улицам; да зато и французам не будет тепло – не беспокойтесь!

– Но признайтесь, однако ж, что человечество…

– И, полноте! – перервал с ужасной улыбкою артиллерийской офицер, – человечество, человеколюбие, сострадание – все эти сантиментальные добродетели никуда не годятся в нашем ремесле.

– Как? – вскричал Зарецкой, – неужели военный человек не должен иметь никакого сострадания?

– Спросите-ка об этом у Наполеона. Далеко бы он ушел с вашим человеколюбием! Например, если бы он, как человек великодушный, не покинул своих французов в Египте, то, верно, не был бы теперь императором; если б не расстрелял герцога Ангиенского…

– То не заслужил бы проклятий всей Европы! – перервал с негодованием Зарецкой.

– Может быть; да зато не уверил бы Бурбонов, что Франция для них заперта навеки. Признаюсь, – продолжал почти с восторгом артиллерийской офицер, – я не могу не удивляться этому человеку! Какая непоколебимая твердость! Какое презрение ко всему роду человеческому! Как ничтожна в глазах его жизнь целых поколений! С каким равнодушием, как ничем не умолимая судьба, он выбирает свои жертвы и как смеется над бессильным ропотом народов, лежащих у ног его! О! надобно сказать правду, Наполеон великой человек! Да, да! – прибавил артиллерийской офицер, – говорите, что вам угодно; а по-моему, тот, кто сказал, что может истрачивать по нескольку тысяч человек в сутки, – рожден, чтоб повелевать миллионами. Однако ж допивайте ваш стакан: нам пора ехать.

– Ну! – сказал Зарецкой, вставая, – вы мастерски хвалите. Самый злейший враг Наполеона не придумал бы для него брани, обиднее вашей похвалы.

Артиллерийской офицер улыбнулся и не отвечал ни слова. Минут через пять наши офицеры, соблюдая все военные осторожности, выехали из деревни. Впереди, вместо авангарда, ехал казак; за ним оба офицера; а позади, шагах в двадцати от них, уланской вахмистр представлял в единственном лице своем то, что предки наши называли сторожевым полком, а мы зовем арьергардом. Почти у самой околицы, поворотив направо по проселочной дороге, они въехали в частый березовый лес. Порывистый ветер колебал деревья и, как дикой зверь, ревел по лесу; направо густые облака, освещенные пожаром Москвы, которого не видно было за деревьями, текли, как поток раскаленной лавы, по темной синеве полуночных небес. Путешественники молчали. Зарецкой давно уже примечал, что дорога, или, лучше сказать, тропинка, по которой они ехали, подавалась приметным образом направо, следовательно, приближала их к Москве.

– Туда ли мы едем? – спросил он наконец своего молчаливого товарища.

– Не беспокойтесь! – отвечал он, – мы не собьемся с дороги.

– Но мне кажется, мы подвигаемся к Москве?

– Да, она теперь от нас не более четырех верст.

– Я думаю, гораздо безопаснее было бы держаться от нее подалее.

– Но для этого надобно ехать открытым полем, а здесь, хоть мы и близко от французов, да зато едем лесом. Однако ж он становится реже: вон, кажется, налево… видите? высокая сосна – так и есть! Мы выедем сейчас на большую поляну, а там пустимся опять лесом, переедем поперек Коломенскую дорогу, повернем налево и, я надеюсь, часа через два будем дома, то есть в моем таборе, – разумеется, если без меня не было никакой тревоги. Впрочем, и в этом случае я знаю, где найти моих молодцов: французы за ними не угоняются.

В продолжение этого разговора офицеры выехали на обширную поляну, и пожар Москвы во всей ужасной красоте своей представился их взорам. Кой-где, как уединенные острова, чернелись на этом огненном море части города, превращенные уже в пепел.

– Какая прелестная картина! – сказал артиллерийской офицер, остановя свою лошадь. – Посмотрите – соборы, Иван Великой, весь Кремль как на блюдечке. Не правда ли, что он походит на какую-то прозрачную картину, которая подымается из пламени? В самом деле, казалось, можно было рассмотреть каждую трещину на белых стенах Кремля, освещенных со всех сторон пылающей Москвою.

– Сам ад не может быть ужаснее! – вскричал Зарецкой, глядя с содроганием на эту ужасную картину разрушения.

– Ого! – продолжал его товарищ, – огонек-то добирается и до Кремля. Посмотрите: со всех сторон – кругом!.. Ай да молодцы! как они проворят! Ну, если Наполеон еще в Кремле, то может похвастаться, что мы приняли его как дорогого гостя и, по русскому обычаю, попотчевали банею.

– Хороша баня! – сказал вполголоса Зарецкой,

– Да разве вы не знаете старинной пословицы: по Сеньке шапка? Мы с вами и в землянке выпаримся, а для его императорского величества – как не истопить всего Кремля?.. и нечего сказать: баня славная!.. Чай, стены теперь раскалились, так и пышут. Москва-река под руками: поддавай только на эту каменку, а уж за паром дело не станет.

– Я удивляюсь, – сказал Зарецкой, – как можете вы шутить…

– В самом деле, это странно, не правда ли? Однако ж поедемте.