Командующий неплохо знал Расина, Лафонтена, Боссюэ, Фенелона, Вольтера, Корнеля, Руссо. Их томики стояли у него за спиной, в его каюте. Возможно, его разум выбирал у великих поэтов и писателей только то, что служило его идее, его самовозвышению и самоутверждению. Образы, обращения великих, их мысли о гуманизме, о всеобщем равенстве и братстве, о терпимости и любви просеивались в его сознании, не задевали его воображения. Нет, он не отрицал их, но они не нужны были ему в деле, они сдерживали бы его, создавали неустойчивость. А Бонапарт не любил колебаться.

– Достопочтенные ученые мужи, смелые воины Франции, сегодня я желал бы с вами обсудить, отчего рушатся великие империи. Как, казалось бы, вечные государства рассыпаются в прах? Почему погибло французское королевство? – обратился он к приглашенным.

За столом, тесно прижавшись друг к другу, сидели гордость и слава Франции: механики и инженеры, астрономы и натуралисты, археологи и математики – его знаменитая комиссия ученых. С другой стороны стола расположились сподвижники Бонапарта, его генералы и офицеры: Бертье и Мену, Мюрат и Даву, Бон и Ланн, Мармон и Жюно, сорокашестилетний богатырь Клебер и коротышка Дезэ, одноногий Каффарелли. Первыми говорить неожиданно стали военные.

– Империя рухнула из-за королей, – резко отрубил Клебер. – Бесправие народа, на шее которого сидели высокородные паразиты, лишило короля опоры.

– Крестьянин был полностью ограблен. На нем лежали все государственные налоги и барщина. У несчастного опускались руки с отчаяния. Четверть земель была заброшена, его гнали в армию, лишили всякого просвещения.

– Общество разложилось. Буржуа ненавидели дворян, крестьяне ненавидели господ, духовенство преследовало просвещение. Все сословия были на ножах.

Разговор закипел. Математик Фурье счел возможным объяснить падение империи с помощью законов механики.

– Вопреки естественным законам, – сказал он, – в государственной пирамиде наверху оказался самый тонкий, но самый тяжелый слой, который не мог не перевернуть ее.

Пылкий архитектор Лэпэр, изучавший прошлое и знавший по археологическим остаткам, сколько рухнуло империй и царств, объяснил крушение не столь материальными причинами.

– Дух, дух, граждане, вот что сокрушило Людовика. Вольтер и энциклопедисты разбудили общество. Слезами и кровью жег Руссо сердца. Он породил неугасимую ненависть к притеснителям. Слезы и кровь тысяч французов смыли монархию.

Спор длился долго. Селезнев не очень внимательно вслушивался в разговор. Он весь был поглощен изучением Бонапарта, а тот переводил взор с одного на другого. Его умные глаза то вспыхивали, то становились неприступно холодными. Он протянул руку за плечо и вытащил томик Руссо. Но не стал читать, а тихим, спокойным голосом сказал:

– Где короли, там нет людей. Там только раб, угнетатель – существо более низкое, чем раб угнетенный. Конечно, все тираны будут в аду, но туда же попадут и их рабы; после угнетения нации самое большое преступление – терпеть это преступление.

Его голос становится жестче. Селезнев был весь захвачен магнетизмом и внутренней страстью, исходившей от генерала. А он как бы для него одного продолжал:

– Лишь немногие из королей не заслуживают быть свергнутыми с престола… Предрассудки, привычки, религия – все это плохие оплоты. Все троны рухнут, если народу скажут: «Вы тоже люди!» Общественное мнение – путь свободы, революция – спасительное движение. Как больно видеть, что история стала «суха и мелка», что нации «прикованы к угрюмому покою рабства», что это униженные рабы, которые убивают друг друга своими цепями в угоду фанатизму своих господ. Сегодня пришел конец этим чудовищам.

Почувствовав, что он полностью овладел Селезневым, внезапно спросил:

– Ну а вашу империю может что-нибудь сокрушить?

Селезнев упивался всей этой освежающей, вольнолюбивой, раскрепощенной атмосферой спора. Ему нравились слова, позы, манера говорить убежденно и страстно. Так могут говорить только люди, лишившиеся подлого страха перед знатностью, чинами и богатством. Они говорят то, что думают. И думают, когда говорят. В тот момент он не примерял их слова к жизни, к тому, что знает о ней, не стремился давать оценку дел в России. Он, как усталый путник, припал к источнику вольнолюбия, жадно пил слова о свободе и равенстве, ощущал холодный пот и освежающий вкус призывов к разрушению рабства и несправедливости. Он полностью был во власти личности Наполеона, его блестящего ума, феноменальной памяти, необъяснимо притягивающего магнетизма его воли.

Бонапарт ощутил это и еще раз обратился к Селезневу:

– А вы, гражданин русский инженер, можете предсказать, когда рухнет Российская империя? И какие силы могут ее сокрушить?

Селезнев смешался, он не ожидал, что ему придется о чем-то говорить на этом блестящем собрании умов и талантов. Обычно собеседникам нравились его откровения и оценки, но он-то знал, что обдумывал их в тиши одиночества. А здесь, на виду у людей, щекочущих острием своей мысли будущее, вонзающихся ею во все слои прошлого, он был не готов говорить. Все молча глядели на него.

– Думаю, господа, – начал он и смутился снова. – Думаю, граждане свободной республики, главное зло нашей страны – это рабство. Многие люди уподоблены скотине. Наше общество лишено во многом просвещения, безгласно. Большинство людей света живет «старым обычаем», а молодые часто усваивают только поверхностную моду, новый костюм да испорченный французский говор.

– Неужели в вашем народе нет ничего хорошего? – перебил его Клебер.

– Боже, да я не о народе, – твердел голосом Селезнев. – Народ наш трудолюбив, честен, тянется к правде, но на нем же оковы. Освободи его, он тоже до Египта дойдет.

По лицу Бонапарта пробежала тень. Теперь он перебил Селезнева:

– А кто же тогда освободит ваш народ? Ведь у вас почти нет необходимого образованного сословия?

Селезнев на мгновение задумался, но быстро ответил. Чувствовалось, что вопрос для него не новый.

– Просвещение и образованность – только они способны освободить нацию.

– Ну и революционные армии Европы могут подтолкнуть империю? – упорно задавал вопросы Клебер.

– Навряд ли. Штык – не лучшее орудие для внедрения свободы.

Все опять замолчали, а Бонапарт как бы про себя сказал:

– Неверно. Штык гарантирует свободу. Военная сила – вот что держит все государства. Она как обруч, скрепляющий бочку. Сними обруч, и бочка рассыплется на отдельные дощечки – сословия и группы людей. – И как бы спохватившись, резко закончил: – Благодарю вас, мои друзья. Мы многое сегодня постигли и узнали, о многом еще подумаем. За дело!

ВЕТЕР ПУСТЫНИ

Вот уже несколько дней Селезнев был в Египте. Казалось, какие-то сказочные картины мелькнули перед его глазами. Наполненные зноем пески, до горизонта раскинувшийся Нил, тянущиеся к небу тонкие руки минаретов, выныривающие из миражного марева белые восточные города – было ли все это? Или это сны во время коротких и недолгих привалов?

Наполеон и его солдаты почувствовали себя уверенно, вступив на египетский берег первого июля. Их больше не мучила неизвестность, не мутила качка, не страшила египетская даль. На суше им не страшны любые англичане. Сюда, на древнюю землю, заявил солдатам генерал, они несут идеи великой революции, освобождение египетскому народу от тирании злобных мамлюков. Эти бывшие охранники султана захватывали власть и угнетали местных крестьян-феллахов. Солдаты Франции, сами бывшие крестьяне, не возражали помочь египетским феллахам – тоже ведь страдали раньше от феодалов. Еще генерал обещал богатую добычу после взятия Каира. Так что можно повоевать и поосвобождать попутно.

Однако Египет встретил «освободителей» не так, как Италия, где тысячи горожан осыпали цветами солдат с трехцветными кокардами революции, а веселые итальянки, беря под руку громыхающего деревянными башмаками санкюлота, долго сопровождали его по улицам города. Здесь Александрия безмолвствовала, когда французы овладели городом. Лишь нищие старики, которым терять было нечего, низко кланялись завоевателям да бездомные собаки боязливо полаивали на идущих по пыльным улицам солдат.