В 1681 г. при московской типографии на Никольской открыто было училище с двумя классами для изучения греческого языка в одном и славянского в другом. Руководил этой типографской школой долго живший на Востоке иеромонах Тимофей с двумя учителями-греками. В школу вступило 30 учеников из разных сословий. В 1686 г. их числилось уже 233 человека. Потом заведена была и высшая школа, Славяно-греко-латинская академия, открытая в 1686 г. в Заиконо-Спасском монастыре на Никольской же. Руководить ею призваны были греки братья Лихуды. Сюда перевели старших учеников типографского училища, которое стало как бы низшим отделением академии.
В 1685 г. ученик Полоцкого, Сильвестр Медведев, поднес правительнице царевне Софье привилегий, или устав академии, составленный еще при царе Федоре. Характер и задачи академии ясно обозначены некоторыми пунктами устава. Она открывалась для людей всех состояний и давала служебные чины воспитанникам. На должности ректора и учителей допускались только русские и греки; западнорусские православные ученые могли занимать эти должности только по свидетельству достоверных благочестивых людей. Строго запрещалось держать домашних учителей иностранных языков, иметь в домах и читать латинские, польские, немецкие и другие еретические книги; за этим, как и за иноверной пропагандой среди православных, наблюдала академия, которая судила и обвиняемых в хуле на православную веру, за что виновные подвергались сожжению. Так продолжительные хлопоты о московском рассаднике свободных учений для всего православного Востока завершились церковно-полицейским учебным заведением, которое стало первообразом церковной школы. Поставленная на страже православия от всех европейских еретиков, без приготовительных школ, академия не могла проникнуть своим просветительным влиянием в народную массу и была безопасна для раскола.
Содействие раскола западному влиянию. Сильнее воздействовал раскол в пользу западного влияния, которым был вызван. Церковная буря, поднятая Никоном, далеко не захватила всего русского церковного общества. Раскол начался среди русского духовенства, и борьба в первое время шла собственно между русской правящей иерархией и той частью церковного общества, которая была увлечена оппозицией против обрядовых новшеств Никона, веденной агитаторами из подчиненного белого и черного духовенства. Даже не вся правящая иерархия была первоначально за Никона: епископ Коломенский Павел в ссылке указывал еще на трех архиереев, подобно ему хранивших древнее благочестие. Единодушие здесь устанавливалось лишь по мере того, как церковный спор передвигался с обрядовой почвы на каноническую, превращался в вопрос о противлении паствы законным пастырям. Тогда в правящей иерархии все поняли, что дело не в древнем или новом благочестии, а в том, остаться ли на епископской кафедре без паствы или пойти с паствой без кафедры, подобно Павлу Коломенскому.
Масса общества вместе с царем относилась к делу двойственно. Они принимали нововведение по долгу церковного послушания, но не сочувствовали нововводителю за его отталкивающий характер и образ действий; сострадали жертвам его нетерпимости, но не могли одобрять непристойных выходок его исступленных противников против властей и учреждений, которые привыкли считать опорами церковно-нравственного порядка. Степенных людей не могла не повергнуть в раздумье сцена в соборе при расстрижении протопопа Логгина, который, по снятии с него однорядки и кафтана, с бранью плевал через порог в алтарь в глаза Никону и, сорвав с себя рубашку, бросил ее в лицо патриарху.
Мыслящие люди старались вдуматься в сущность дела, чтобы найти для своей совести точку опоры, которой не давали пастыри. Ртищев, отец ревнителя наук, говорил одной из первых страдалиц за старую веру, княгине Урусовой: «Смущает меня одно – не ведаю, за истину ли терпите». Он мог спросить и себя, за истину ли их мучат. Даже дьякон Федор, один из первых борцов за раскол, в тюрьме наложил на себя пост, чтобы узнать, что есть неправого в древнем благочестии и что правого в новом. Иные из таких сомневавшихся уходили в раскол; большая часть успокаивалась на сделке с совестью, оставались искренне преданы Церкви, но отделяли от нее церковную иерархию и полное равнодушие к последней прикрывали привычным наружно-почтительным отношением.
Правящие государственные сферы были решительнее. Здесь надолго запомнили, как глава церковной иерархии хотел стать выше царя, как он на вселенском судилище в 1666 г. срамил московского носителя верховной власти, и, признав, что от этой иерархии, кроме смуты, ждать нечего, молчаливо, без слов, общим настроением решили предоставить ее самой себе, но до деятельного участия в государственном управлении не допускать. Этим закончилась политическая роль древнерусского духовенства, всегда плохо поставленная и еще хуже исполняемая. Так было устранено одно из главных препятствий, мешавших успехам западного влияния. Так как в этом церковно-политическом кризисе ссора царя с патриархом неуловимыми узлами сплелась с церковной смутой, поднятой Никоном, то ее действие на политическое значение духовенства можно признать косвенной услугой раскола западному влиянию. Раскол оказал ему и более прямую услугу, ослабив действие другого препятствия, которое мешало реформе Петра, совершавшейся под этим влиянием.
Подозрительное отношение к Западу распространено было во всем русском обществе и даже в руководящих кругах его, особенно легко поддававшихся западному влиянию, родная старина еще не утратила своего обаяния. Это замедляло преобразовательное движение, ослабляло энергию нововводителей. Раскол уронил авторитет старины, подняв во имя ее мятеж против Церкви, а по связи с ней и против государства. Большая часть русского церковного общества теперь увидела, какие дурные чувства и наклонности может воспитывать эта старина и какими опасностями грозит слепая к ней привязанность. Руководители преобразовательного движения, еще колебавшиеся между родной стариной и Западом, теперь с облегченной совестью решительнее и смелее пошли своей дорогой. Особенно сильное действие в этом направлении оказал раскол на самого преобразователя.
В 1682 г., вскоре по избрании Петра в цари, старообрядцы повторили свое мятежное движение во имя старины, старой веры (спор в Грановитой палате 5 июля). Это движение, как впечатление детства, на всю жизнь врезалось в душе Петра и неразрывно связало в его сознании представления о родной старине, расколе и мятеже: старина – это раскол; раскол – это мятеж; следовательно, старина – это мятеж. Понятно, в какое отношение к родной старине ставила преобразователя такая связь представлений.
Симеон Полоцкий
Люди высшего московского класса старались запастись средствами для домашнего образования своих детей, принимая к себе в домы приезжих учителей, западнорусских монахов и даже поляков. Сам царь Алексей подавал пример в этом. Он не удовлетворился элементарным обучением, какое получили его старшие сыновья, Алексей и Федор, от московского приказного учителя, велел обучать их иноземным языкам, латинскому и польскому, и, для довершения их образования, призвал западнорусского ученого монаха Симеона Ситиановича Полоцкого, воспитанника Киевской академии, знакомого и с польскими школами.
Симеон – приятный учитель, облекавший науку в привлекательные формы. В его виршах можно видеть стихотворный конспект его уроков. Здесь он касается и политических предметов, стараясь развить в своих царственных питомцах политическое сознание: «Како гражданство преблаго бывает,/ Гражданствующим (правителям) знати подобает». Он рисует своим ученикам политический идеал отношений царя к подданным в образе доброго пастыря и овец: «Тако начальник должен есть творити – / Бремя подданных крепостно носити, / Не презирати, не за псы имети, / Паче любити, яко своя дети».
Интерес к переводным и даже подлинным польским книгам вместе с польским языком, при помощи домашних учителей, проникает во дворец московского царя и в дома московского боярства. Старшие сыновья царя Алексея, как я сказал, обучены были языкам польскому и латинскому; царевич Федор выучился даже искусству слагать вирши и был сотрудником С. Полоцкого в стихотворном переложении Псалтыря, переложил два псалма. О нем говорили, что он был любитель наук, особенно математических. Одна из царевен, Софья, также обучалась польскому языку и читала польские книги, даже букву у писала по-латыни. По свидетельству Лазаря Барановича, архиепископа Черниговского, в его время «царский синклит польского языка не гнушался, но читал книги и истории ляцкие в сладость». Иные из московского общества старались черпать западную науку из первых источников, и тем усерднее, что она стала считаться необходимою для успехов на службе. Боярин Матвеев учил своего сына латинскому и греческому языку.