Доктор-пилюля, как его зовут дети. Он постоянно носит с собой сумку с инструментами, похожую на чемоданчик коммивояжера, в одном из ее отделений помещаются коробочки и баночки. Осмотрев больного, Уоррен вынимает из своей коллекции нужную коробочку, достает оттуда, в зависимости от обстоятельств, две, четыре, шесть пилюль и опускает их в пакетик.
Пилюли у него всех цветов: красные, зеленые, желтые, переливчатые цвета радуги, которые мои дочери в детстве, конечно, предпочитали всем остальным.
— Вот. Будете принимать по одной за четверть часа до обеда и перед сном. Завтра утром…
Бедный Уоррен! Я буквально растоптал его, но мой гнев утих столь же быстро, как и возник…
— Извините меня, старина. Если бы вы очутились на моем месте, то сразу поняли бы. Что же касается моей психики, я думаю, не настало еще время вам о ней беспокоиться… Вы со мной согласны?
— Да, я ни секунды…
— Возможно, но другие за вас об этом подумали. Успокойте Изабель. И не рассказывайте о моей вспышке.
— Вы правда не сердитесь на меня?
— Нет.
На него-то я уже не сердился, но был очень взволнован: мне показалось, что я нашел разгадку тому беспокойству, которое читал в глазах своей жены.
Она ведь привыкла верить в меня, верить в мою абсолютную уравновешенность и произошедшую во мне перемену никак не могла считать нормальной.
Мои мысли неизменно возвращались, это было отправной точкой к уничтоженным ею окуркам. Неужели же она и впрямь вообразила, что я столкнул Рэя?
Мои поездки в Нью-Йорк, связь с Моной, которую я почти цинично начал афишировать тотчас же после смерти моего друга, не показалось ли ей все это неопровержимыми уликами?
В таком случае я, по ее мнению, свихнулся — близок к сумасшествию.
Только так могла она объяснить себе мое поведение.
Я сказал Уоррену, что напьюсь. Так и сделаю. Перешел через улицу в бар, посещаемый по преимуществу шоферами грузовых машин, куда не имел обыкновения заходить.
— Еще один, пожалуйста…
И здесь на меня, разумеется, тоже все уставились. Если бы вошел лейтенант Олсен, мое поведение должно бы было подтвердить его домыслы.
Он-то ведь первым начал подозревать. Я даже удивлен, что он не продолжает вести расследование. Вряд ли он поверил, что смерть Рэя всего лишь несчастный случай.
Небось и до него докатились слухи о том, что я — любовник Моны и нас встречают в Нью-Йорке, когда мы разгуливаем там под ручку.
Я не выпил третьего стакана, хотя мне очень этого хотелось. Перешел обратно улицу и вернулся к себе в контору.
— Вы поедете в Нью-Йорк на этой неделе?
— А почему вы спрашиваете меня?
— Если поедете, у меня будет к вам просьба… Где вы остановитесь?
— На Пятьдесят шестой улице.
— Речь идет о регистрации одного документа в бельгийском консульстве.
Оно находится в Рокфеллеровском центре.
— Возможно, я поеду в четверг.
— Здорово вы тарарахнули беднягу Уоррена… волей-неволей слышал.
— Вы тоже находите меня странным, Хиггине?
— Странным — нет, но вы переменились. Настолько, что я уже не раз думал, не покинете ли вы меня и не придется ли мне искать нового компаньона… Для меня это равносильно катастрофе. Сами посудите, сумею ли я, в моем возрасте, ввести в дело какого-нибудь молокососа?.. Миллеры не предлагали вам работать с ними?
— Нет.
— Признаюсь, это меня удивляет. На их месте…
Я сказал неправду. Впрочем, они не сделали мне конкретных предложений. Однако расспрашивали о моих планах, о жизни в Брентвуде, и я отлично понял, к чему они клонят.
Они, как и все, ошибались в оценке моих отношений с Моной. Они вообразили великую любовь, во имя которой я вот-вот переселюсь в Нью-Йорк, чтобы не расставаться с Моной, жениться на ней.
Тогда-то я действительно впрягся бы в упряжку Рэя!
— Во всяком случае, я рад, что вы остаетесь!
Из своего кабинета, окна которого выходят на улицу, Хиггине видел, как я ходил в бар, находящийся напротив, а он ведь знал, что это не входило в мое обыкновение.
Каковы истинные мысли этого старого пройдохи, который больше смахивает на торговца скотом, чем на адвоката и нотариуса?
Тем хуже! Пусть они все во главе с Изабель думают что хотят, мне на них наплевать.
Когда я вернулся домой, Изабель встретила меня сладенькой улыбкой, словно я какой-нибудь несчастненький или больной.
Я начал плохо переносить эту игру, но приходится к ней приспосабливаться. Я должен раз и навсегда решиться не обращать никакого внимания на ее взгляды.
Она нарочно играет ими. Это ее секретное оружие. Она знает, что я стремлюсь понять ее взгляды, и это выводит меня из себя, сбивает с толку.
У нее целая палитра взглядов, и она ими пользуется как усовершенствованными орудиями. На слова я смог бы найти ответ, но как ответишь на взгляды?
Если бы я спросил ее:
— Почему ты так смотришь на меня?
Она ответила бы мне вопросом:
— Как это я смотрю на тебя?
Во всяком случае, ее взгляды варьируются. В зависимости от дней и часов дня. Иногда у нее пустые глаза, и это, возможно, самое обескураживающее. Она присутствует. Мы едим. Я что-то говорю, лишь бы нарушить тягостное молчание.
А Изабель смотрит отсутствующим взглядом. Изабель смотрит на мои шевелящиеся губы так, как смотрят на рыбу, плавающую в аквариуме, когда она открывает и закрывает рот.
А то, наоборот, зрачки ее сужаются, и она вперяет в меня взгляд, полный отчаянья и неразрешимых вопросов.
Каких вопросов? Разве может быть что-то невыясненное после семнадцати лет семейной жизни?
Но ее привычки, позы, манера склонять голову влево и улыбаться неопределенной полуулыбкой — ничто не изменилось, все незыблемо окаменело. Она — статуя.
Но, к несчастью, эта статуя — моя жена, и у нее есть глаза.
Самое странное происходило по утрам и вечерам, когда я склонялся над ней, чтобы прикоснуться губами к ее щеке или лбу. Она застывала, ни один ее мускул не двигался.
— Добрый день, Изабель…
— Добрый день, Доналд…
С таким же успехом я мог бы опустить монетку в щель церковной кружки для пожертвований.
Я старался не раздеваться на ее глазах. Это смущало меня, так же как и зрелище ее постепенного обнажения.